Лукерья потрепала щеку «самодержца», назвала его милым рыжиком.
Еще не ведая, что судьба его скоро будет решена, Васька вместе с побратимами провожал в дорогу Федора Лозового. Тогда ночью рассказал Васька рудознатцам, что Тимоха таился у юговской избы. Федор решительно поднялся с лавки, взгляд его сверкнул:
— Ухожу в Петербург. Иначе и меня, и вас закуют в кандалы, и никто из нас не выполнит своего долга…
Заигрывала метель, перекладывала на дороге клиновые валики, пощипывала лицо. Тепло и добротно одетый, снабженный припасами, безродный человек Федор Лозовой уходил в дорогу, чтобы, может быть, когда-то снова встретиться со своими знакомцами. Ведь все дороги сливаются на этой тесной земле.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
1
— Достойно есть яко воистину блажити тя, богородицу, присноблаженную и пренепорочную матерь бога нашего, честнейшую херувим и славнейшую без сравнения серафим, без истления бога слова, родшую, сущую богородицу тя величаем.
Распевая стих, отец Феофан шагал по плотинной насыпи. Мужики зло глядели в его широченную спину, переговаривались, что надо бы макнуть святого отца в прорубь, по нем давно наскучались в аду.
— А покудова мы к нему в церкву ходим, — сказал лохматый рябой парень в изодранном армяке, похожем издали на ворох листьев.
— Не попам, а богу молитвы возносим и приношения делаем, — назидательно изрек черный старик с иконным лицом.
— И верно, не бог жрет да девок шшупает.
Между тем отец Феофан приближался к самой плотине, широко, словно сеятель благости, разводя посверкивающим на морозе крестом. Моисей и его соартелыцики работали здесь уже давненько. Нарядчик, приметив способность рудознатцев к плотницкому делу, велел им быть на ларе — особом сооружении, по которому скоро побежит седая струя, обрываясь на колеса. Колеса эти поставят к ларю поближе к весне, соединят их коромыслами да штангами, с воздуходувками. Неподалеку другие плотники ладили высокий сруб, в котором приживается водокрутное колесо, дающее силу мехам, что дуют в домницы. Моисей уже успел допросить плотинного, маленького, согнутого глаголью мужика, прошедшего науки на демидовских заводах. Плотина в Кизеле была подобием Нижнетагильской: длиною около сотни сажен, шириной с вершины — двадцать, а с подножья — на все сорок. Плотники уже подтащили тяжелые плотинные запоры, схваченные железными полосами, изладили железные ухваты для их подъема. Весной да осенью вода в Кизеле своенравна: не выпусти самую лютую силу ее в срок — разнесет плотину по камушку. А выпустишь лишку — летом не поймать, обмелеет пруд, замрут колеса, станет хиреть завод.
Все это плотинный рассказывал нехотя, с оглядкою. Но Моисей с благоговением относился ко всякому мастерству и цепко схватывал каждое слово. Удивлял его и дед Редька, руководивший настилом ларя. Будто склеенный из древесной стружки, ловкий, подвижный, он тормошил плотников, на глазок определял место каждой тесины. Еким, Данила и Кондратий понимали любой его взгляд, словно с люльки вызнали древесное дело. Настоящего имени мастера никто не слыхал. Дед всегда носил с собой кружочки белой сочной редьки и жевал их при первой возможности.
— До ста лет прожить хочу, а этот хрукт способствует, — весело откликался он на вопросы и шутки.
— До тридцати наживешься так, что скулы воротит, — говорил Моисей.
— Не понимает, — жаловался кому-то невидимому дед. — Охота поглядеть, как все люди-человеки солнышко в работе находить будут.
Леденящий ветер подбивал брови, слепил глаза, сквозь рукавицы и исподки коченели пальцы. Чтобы не покусал мороз, мужики надевали наличники-лоскуты с прорезью для глаз. В казарме бабка Косыха выхаживала обожженных.
Гулко хрустели под ногами леса, стреляли тесины, которыми рудознатцы застилали ларь. Моисей подгонял своих товарищей, надеясь, что за рвение их весною снова отпустят на поиски земных кладов, а то и на разработки найденных сокровищ.
— Да поможет вам бог, — ласково сказал отец Феофан, наклоняясь над ларем.
— А он завсегда помогает, — откликнулся дед Редька, приподняв наличник.
— Василий Спиридонов, выдь-ка, потолковать надо. — Отец Феофан помахал меховой, крытой замшею рукавицей.
Поглубже натянув шапку, Васька вскарабкался по лесам, огляделся. Над заметанной сугробами рекой подымался розовый пар, багровое негреющее солнце сидело на синей гребенке тайги, перечеркнутое пылающим, словно плавленный чугун, узким облачком. А на крутой обледенелой насыпи муравьями копошились сотни людей, горели незримым пламенем костры, стучали кайла и ломы.
— Следуй, сыне, за мною, — грустно сказал отец Феофан и повел Ваську к поселку.
Едва поравнялись с первыми строениями, кто-то грузно рухнул на спину Ваське, ему скрутили руки, поволокли, словно куль, по вытоптанной дороге.
— Попался, — услышал он скрежещущий голос Дрынова и решил, что песенка спета.
— Попался, — удовлетворенно повторил Дрынов. — И что я делать с тобой стану? — В голосе его была растерянность. — Пытать тебя — и то мало. Нет такой казни на земле.
Он махнул культей, Ваську потащили дальше.
— Это ты врешь, — засмеялся отец Феофан. — Человецы адовы муки переплюнули, негли ему не найдется.
Кузнец Евстигней кинул на руки Ваське новенькие цепи, притиснул кольца к наковальне, ловко заклепал.
— Носи мои браслетки, молодец, — хохотнул он, однако пряча глаза.
Ваську потянули в хозяйские хоромы, кинули на пыльный затоптанный ковер. Гиль сидел с трубкою в зубах, древняя с ввалившимися синеватыми щеками старуха и курносый конопатый отрок стояли перед ним на коленях. Отрок всхлипывал, трясся мелкой дрожью, старуха каменно, не моргая, глядела на тот свет.
— Первую брачную ночь спать в моей комнате, — говорил Гиль, попыхивая дымком. — Если не будешь трогать жену, — он погрозил отроку трубкой, — сниму шкуру.
— Чего творишь, басурман! — не своим голосом закричал Васька. — Чего творишь!
Железным кулаком Дрынов сшиб его на ковер. Отец Феофан ткнул старуху в кривую спину, шлепнул по шее отрока:
— Идите. Благословляю ваш брак!
Зашипело платье, и в кабинет вошла разряженная, как пава, Лукерья.
— Что, Васенька, теперь и объедкам рад будешь.
— Убью, стерва. — Васька загрохотал цепями, сплюнул кровь.
— Ва-асенька, что с тобой сделали ироды окаянные! — вдруг заголосила Лукерья, падая рядом с ним на колени.
— Убрать бунтуовщика! — вскочил с кресла позеленевший Гиль. — А эту — запереть.
2
Рудознатцы так и не дождались Ваську. Чуя недоброе, на другое утро окружили Ипанова.
— Сделай, Яков Дмитриевич, божескую милость, — поклонился Моисей, — скажи, где Спиридонов.
— Говорить не велено… Заковали его в железы и отвезли.
— Чего же мы, так и будем терпеть? — крикнул Данила.
— Погоди. — Ипанов мягко положил руку на его плечо. — Еще скажу: ежели учините разбой, худо вам будет, а Спиридонову не помощь. Приедет хозяин, решит послать вас на разведку руд, тогда и Василия вернет.
— Все посулами нас кормишь, Яков Дмитриевич, — сказал Еким, дохнув белым паром. — Тебе-то оно, конечно, спокойнее: и вашим и нашим. Терпенье кончится, и тогда пеняй на себя.
Ипанов покачал головой, опять обратился к Моисею:
— Знаю, не особенно вы мне доверяете… Но даю слово, что Василий вернется, а вам — снова руды искать. Потерпите.
— То же и попы нам говорят, — усмехнулся Данила.
Управляющий не ответил, зашагал прочь.
В груди Моисея была какая-то сосущая пустота, словно вынули из-под ребер все. Вот так похватают их поодиночке и задавят. И дело, ради которого они жили, затопчут до последней искринки. Только надежда на скорый ответ из Горного управления помогала еще дышать. Об этой-то надежде и сказал Моисей своим побратимам, чтобы хоть как-нибудь поуспокоить их.
А у самого покоя не было на душе. Раньше, в Юрицком, Моисей любил глядеть, как в канун сочельника девки гадали о суженых, бабы махали метлами, изгоняли из дому беса. И теперь вроде все было так же, и у сиринского кабака игрались песни, но каждый звук казался угрозой, предупреждением. Видел Моисей, что и Марья не находит себе места, все пытается заговорить с ним. От постоянной тревоги потемнело ее лицо, поблекли глаза. А что он ей скажет? Что? Февральские злые вьюги застилают окоем, закидывают земляной вал бугристыми, выгибными сугробами. Кажется, хотят засыпать они холодными иглами и последнюю надежду. А надежда все теплится, протаиваясь через снега. Да разве успокоишь Марью этой живинкой! Зима на душе.
Но Марья сама решила успокоить Моисея. Девятого марта велела она ему позвать в гости всех товарищей. Продрогшие за день до костей рудознатцы входили в темные сени, пропитанные запахами полевых сушенных на солнце трав, долго оббивали лед с прохуделых за зиму валенок. Моисей открыл дверь и засмеялся, закинув голову, по-детски счастливо. У стола притулились притихшие ребятишки, на железном листе против них сидели птицы, слепленные из сдобного теста, причудливо хвостатые, с растопыренными либо сложенными за спиною крылышками. Вместо глаз чернели маковки, а взамен хвостов развевались всамделишные перья.