— Конечно.
— Я там работала, — сказала Криста чуть не по слогам, — поэтому не смела смотреть живопись.
— Ты хочешь сейчас выговориться про свою работу? — спросил он. — Можешь, если тебе это надо.
— Я не знаю, чего я хочу, милый… Не сердись… Я должна тебе рассказать…
Она не успела закончить, потому что вышел второй фокусник, испанец, и все зрители зааплодировали ему, выражая свою симпатию сдержанным дружеским «оле!»
Этот вел себя иначе: слишком ломко поклонился («Я так смеюсь, — подумал Роумэн, — давно я так не смеялся, целую вечность, с того дня, когда Штирлиц сказал о Прадо»), слишком фамильярно подмигнул хозяину, слишком резко выбросил в сторону правую руку и, чересчур фокусничая, провел левой рукой по большому и указательному пальцам сплошную красную линию каким-то особенным, очень мягким и ярким мелком — получился рот. Затем он надел на безымянный палец куклу, и красный рот начал диалог со смешным, встрепанным человечком. Рука смешила гостей, рассказывала про собравшихся какие-то истории. Потом брат хозяина, Доминго, вынес клетку с огромным попугаем, и начался разговор троих, а после сам хозяин вытащил громадную голову из папье-маше. Теперь разговаривали уже четыре существа — встрепанный человечек на безымянном пальце, рот, составленный из указательного и большого, попугай и голова из папье-маше. Фокусник был недвижим, только заметно, как резко напряжена его шея: чревовещание — трудная профессия, не меньше шести часов ежедневных репетиций, а когда же он, бедный, бегает в поисках антрепренеров?!
— Это искусство, — сказала Криста, зааплодировав первой.
Чревовещатель заметил это; кукла и красный рот немедленно повернулись к ней:
— Мы нравимся вам, сеньора? Спасибо, нам очень приятно, что мы пришлись по душе такой гвапе,[12] свои-то мало что понимают в нашем искусстве, свои никогда не ценят при жизни артистов, только чужаки отмечают в нас талант, правда? — обратился встрепанный человечек к попугаю.
— Ходер[13] — ответил тот, — истинная правда.
— А ты эмигрируй! — воскликнула страшная голова из папье-маше.
В зале притихли: такого рода шутки были не по душе Пуэрто-дель-Соль.[14]
— Оле! — крикнул Роумэн и зааплодировал. Все засмеялись успокоение — кто-то рискнул первым, слава богу, на мне никакой ответственности, однако от аплодисментов люди воздержались, ограничились одобрительным «оле!», к делу не пришьешь, да и потом голос в толпе езде надо доказать, а жест заметить значительно легче, — в каждом ресторане ночью появляются шпики из секретной полиции, кто знает, нет ли их и сейчас?
— Меня заставляли репетировать встречу с тобой, — сказала Криста. — Ты не представляешь себе, как это было унизительно… Они спросили, правда ли, что я люблю тебя. Я ответила, что ты просто хороший партнер в постели…
— Да?
— Ты понимаешь, отчего я именно так ответила?
— Нет.
— Потому что палачам никогда нельзя показывать, кого ты любишь. Они обязательно этим воспользуются, будут жать именно на это, выкручивать руки, сулить, доказывать, унижать… Я знаю, я испытала это на себе, потому что просила за па…
— Я знаю.
— Я понимаю, что знаешь. Но ты дослушай меня все-таки. Я не скрывала своей любви к нему. Более того, я объясняла им, за что я люблю… любила папочку… Я пыталась рассказать им, какой он умный, честный, красивый, как он добр к людям… Понимаешь? Я рассказала им такое, что они смогли использовать в тюрьме — против папы. Они пугали его, что я тоже арестована… Иначе откуда бы они узнали такое о нем?
— Ты рассказывала об этом Гаузнеру?
— Ему тоже. Ты ведь теперь, наверное, знаешь имена всех, кому я рассказывала про папу…
— Да.
— Ох, как хорошо, что ты так ответил, милый…
— А как бы я мог ответить иначе?
— Ты мог солгать.
Он покачал головой:
— Ложь укорачивает жизнь.
— Когда как.
— Ты имеешь в виду «ложь во спасение»?
— И это тоже.
— Может быть. Только я всегда стараюсь говорить правду.
— Даже когда говоришь со своими агентами?
— Да, — он усмехнулся. — Им-то как раз довольно трудно врать, они здесь очень высокие люди, могут меня перепроверить… А что касается Гаузнера… Ты слышала три хлопка?
— Какие?
— Когда ты стояла на балконе?
— Да. Я подумала, что вы обмываете сделку… Гаузнер очень любит обмывать договор… Обязательно открывает бутылку шампанского…
— Больше не откроет.
— Откроет.
— Нет, — Роумэн покачал головой, — больше не откроет. Это было не шампанское, человечек. Это были выстрелы из пистолета с бесшумной насадкой, из которого Гаузнера пристрелили… Так что живи спокойно.
— Хорошая новость… Жаль, что этого не сделала я… Но ведь репетировал со мной другой человек.
— Пепе?
— Нет.
— Кемп?
— Нет, другой. Я не встречала его раньше.
— По фото узнаешь?
— Конечно… Но ты дослушай меня. Ладно?
— Конечно, — ответил он, чувствуя, как сердце снова заколотилось, словно заячий хвост, и колышаще зашумело в висках.
— Так вот, он репетировал со мною нашу встречу… Каждый мой жест и слово… Торговал он при этом твоей жизнью… Он не поверил, что ты просто хороший партнер в постели… Они мне рассказали, что тебя пытали и ты перестал быть мужчиной… Я ответила, что мне как женщине лучше знать, мужчина ты или нет… Но это все пустое, милый… Я подписала обязательство работать против тебя.
— Я предполагал это.
— А почему не спросил?
— Потому что я знал, что ты непременно расскажешь мне об этом.
— Я сама не знала, расскажу ли я тебе. Вот. Ну и рассказала.
— Спасибо, человечек. Мне стало сейчас так легко и счастливо на душе, так спокойно на сердце…
— И от этого оно у тебя так молотит? И поэтому ты стал белым, да?
— Сейчас это пройдет… Минут через пять… Я побелел, когда понял, что ты хочешь мне сказать то, о чем очень трудно говорить, прямо-таки невозможно… Но и мне придется сделать это в Вашингтоне… Я тоже подписал обязательство работать на них. Когда понял, что они действительно убьют тебя… У них ведь не было иного выхода…
— Значит, я не должна была тебе ничего говорить.
— Почему?
— Потому что ты будешь обязан сказать в Вашингтоне и про меня. И тогда я перестану быть твоей… женой… Если, конечно, ты продолжаешь еще хотеть этого… Я стану перевербованным агентом… Ты ведь не вправе, сказав им про себя, утаить обо мне?
…В девять утра Роумэн отправил в Вашингтон шифротелеграмму Макайру с просьбой разрешить ему текущий отпуск в Штатах, чтобы жениться на родине. «Если люди Гаузнера действительно читают наш код, то пусть прочтут и это сообщение. Они не могут не проявить себя, если так. Очень хорошо. Рядом с Кристой сидит мой помощник Джонсон, надежен, как булыжник. А я теперь готов к встрече. Они проявят себя в течение ближайших двух дней».
Однако ответ от Макайра пришел через пять часов: «Поздравляю от всего сердца, можете считать себя в отпуске с сегодняшнего дня, сердечно ваш».
Дома Джонсон сообщил, что звонков не было, вообще ничего подозрительного; команда, наблюдавшая за улицей, тоже не обратила внимания ни на одну машину или пешехода; все как всегда, только один раз проехал полковник Эронимо, но ведь он наш друг.
— Он наш друг, — повторил в задумчивости Роумэн. — Мне к нему звонить не с руки, сборы и все такое прочее, — он замолчал, включил радиоприемник, нашел музыку и продолжил: — Возьмите какую-нибудь ерунду — продлить визу больной американской старухе или что-нибудь в этом роде — и поезжайте на Пуэрто-дель-Соль… Сделав, что нужно, загляните к Эронимо, поманите его пальцем в коридор и там спросите: «Кто отправил вас вчера… нет, теперь уже позавчера из города?» Объясните, что ответ должен быть честным… Нет, так нельзя говорить испанцу — пусть даже и полицейскому, взовьется от обиды, потеряем… Скажите, что ответ должен быть исчерпывающим, потому что это позволит Роумэну, только это и ничто другое, продолжать поддерживать с ним дружеские отношения — со всеми вытекающими отсюда последствиями. О результате разговора скажете мне в аэропорту, перед нашим вылетом. И если он ответит исчерпывающе, проведете работу по тому человеку или, возможно, людям, которые отправили его из Мадрида, когда я вернулся из Мюнхена. О кэй?
— О ка, — ответил Джонсон, техасец, он экономил время даже на гласных, сокращая привычный «ол коррект», то есть «о кэй», до типично техасского, стремительно-глотающего «о ка»; «пусть что угодно говорит, только бы сделал то, что я ему поручил»; на аэродроме Джонсон сказал, что приказ поступил от бессменного министра правительства Бласа Переса Гонсалеса; «вот куда тянется цепь Верена; ай да молодцы, лихо работают!»