в обрез.
Будь вместо профессора кто-нибудь попроще, Кузьмич попытался бы ускорить дело, несмотря на привередливость сенбернара — недотрога выискался, — но Флегонт Маркелович, только что доверительно открывший перед ним свою тайну, окончательно обезоружил его. Вот что значит душевный человек — он при всех своих званиях и регалиях все-таки человеком остается! Другой бы в его положении засомневался, пускать ли какого-то безвестного пенсионера, не говоря уже о коньяке и открытой, без всякой утайки беседе, будто сапог сапогу пара.
Теперь, чтоб не попасть в скверную историю, Кузьмич надумал прощаться с профессором, забрать Дамку и уйти, пока не явилась Христофоровна. Не пороть горячку, а сказать напрямую, что придет завтра.
— Что вы пригорюнились? — озорно сверкнул глазами профессор. — Вижу, что-то надумали.
— Дак пора и честь знать, — невесело улыбнулся Кузьмич. — Уж больно не охота расставаться. День вам испортили.
— Напрасно вы так подумали, — огорченно проговорил профессор. — День велик.
— Может, тади на завтра? — осторожно кашлянул Кузьмич. — Может, за это время затоскуют друг по дружке, а там, глядишь…
Шум, раздавшийся в гостиной, заставил его умолкнуть. Что-то упало со звоном, с треском и дребезжаньем, ударилось об дверь. Потом все стихло.
Профессор и Кузьмич, напряженно прислушиваясь, непонятно почему крались к двери, и ни тот, ни другой не осмеливались первым открыть дверь, — вдруг вылетит навстречу обалделая собака. Оба нерешительно застыли перед стеклом, пытаясь сквозь него, похожее на белый ледок, посмотреть, что происходит в гостиной.
Никто из них сначала не обратил внимания на приглушенный щелчок замка. Второй щелчок, сопровождаемый каким-то песочным скрипом, удивил лишь профессора: кажется, он забыл, что должна прийти Христофоровна.
Кузьмич, хоть и был начеку, при виде вошедшей в переднюю Христофоровны заметно сгорбился и почувствовал раздражение — не сумел вовремя смотаться.
— Гляди-ка, Христофоровна! — с притворным радушием воскликнул Кузьмич. — Все ноги, небось, оттоптала.
— Молчи уж, — неприязненно сказала Христофоровна. — Дорвался до коньяка-то.
— Надежда Христофоровна, — виновато склонив голову, заговорил профессор. — Не волнуйтесь, не надо…
— Негоже, Флегонт Маркелович, всяким потакать. Они ведь так и на шею сядут.
— Да не гневи бога, Христофоровна, — обиженно протянул Кузьмич. — Когда ты видела, чтоб я набивался.
Шум в гостиной, возобновившийся, насторожил Христофоровну, она тяжелой хозяйской сумкой толкнула дверь. Обе собаки — Дамка на подоконнике, Цезарь на диване — замерли в легавой стойке и гневно таращились друг на друга. Дамка, жалуясь, заскулила, а Цезарь переменил позу, отошел к своей подстилке и привычно растянулся.
Кузьмич, скосив глаза на Христофоровну, определил, что та, пораженная увиденным безобразием — одних только битых горшков валялось несколько, — скоро справится с собой. И тогда уж не жди пощады. Он бесом подскочил к Дамке, взял ее в охапку, воротился, прошмыгнул мимо Христофоровны, которая, сцепив руки на животе, смотрела в глубь гостиной и не узнавала ее.
— Анчихрист! — крикнула Христофоровна, обретя наконец речь. — Приперся-таки, не постыдился, алкаш бесстыжий.
Кузьмич, услышав последние слова, побагровел, задержался у порога, сказал строгим голосом:
— Полегче, полегче, Христофоровна, на поворотах! Ишь, какая грамотная да святая стала.
— Чо наделал, чо натворил! — выкрикивала Христофоровна. — В сапожищах, с крокодилой своей…
— Ах, какая неуважительная, — суетился Кузьмич в передней.
Профессор, не зная, как утихомирить Христофоровну, ходил по гостиной взад-вперед, потом остановился перед ней, робко сказал:
— Не надо, Христофоровна. Так уж получилось. Осечка с первого раза вышла — характерами не сошлись.
— Не смей носу больше казать! — шумела Христофоровна. Закрыв руками лицо, отошла в кухню. — Ну вас к лешему!..
— Ну, не серчай шибко-то, — проговорил вслед Кузьмич. — Может, и я ишо тебе пригожусь. Думаешь, ежели у меня собака без особливой породы, дак я уж никто…
— Не надо, Кузьмич, — утешал его сердобольным взглядом профессор. — Заходите, буду рад.
Кузьмич попрощался с ним.
За калиткой, откуда начиналась белесая равнина луга, Кузьмич опустил Дамку на землю, переборов желание оглянуться, зашагал старой затравеневшей тропой. Кузьмич долго шел молча, недовольный собой, смотрел под ноги. Неподалеку от взгорья, перед пойменной низиной, откуда потянуло прохладой и застоявшимся болотным духом, он стряхнул с себя уныние и с радостной легкостью сказал:
— Ты, Дамка, не думай… Ну думай, что день у нас не сложился. И уж не испужался я ее, змеины-то. Ей-богу, не испужался. Коса на камень! Завтра мы с тобой с утра к профессору завалимся. А седня… Запишем в протокол, что помолвка была. Ближе к вечеру на станцию сходим, бутылку куплю. Пять звездочек. У меня в загашнике две красненькие лежат, а через неделю пенсию принесут. Так что завтра опять к профессору. А ты уж давай его, охламона, охмуряй. Ишь, как седня ты кочевряжилась! Эх, как же это я в молодости маху дал с Христофоровной. Ить — девка-то она была ничего. С Аксиньей покойной, конечно, не сравнить было. Вот и не уважил. Ежели говорить по-профессорски — не соответствовал. Да кто знал, что мы от нее зависеть будем, мать честная!… Ну, ничего. Хоть и поздно, годы мои, милая, повышли, чего-нибудь придумаем. Главное, подход найти. Эх, кабы знал я тогда, в молодые-то годы!..
День сгорал, пойма обрела предзакатную глубину и загадочность. Где-то высоко в небе возникал восторженный орлиный клекот, а понизу, почти над головой, летели с медлительным усталым жужжанием пчелы.
Кузьмич порадовался тихому предвечерью, дымной голубизне талалаевских изб. Думалось и мечталось в этот час светло, очищенно, и Кузьмич, прикидывая, с чего начать завтрашний день, вдруг вспомнил шелковый отрез на платье, лежащий в сундуке с конца войны. Привез еще с фронта, подарил Аксинье, но отрез так и пролежал среди прочего тряпья, — не нашлось времени сшить из него платье. «Отнесу-ка я его завтра Христофоровне, — подумал Кузьмич. — Она ить тоже одна-одинешенька… Уж недолго теперь нам осталось по земле-то ходить…»
«Ты по-собачьи дьявольски красив…» — весело замурлыкал Кузьмич.
Собака, увидев родной двор, обрадованно гавкнула. Кузьмич тоже широко, по-молодому, не сдерживая шага, спускался со взгорья. Кепка-восьмиклинка его была сбита на затылок, взгляд, устремленный вдаль, мягок и ясен.
Давно ли дни были белым-белы, и казалось, что до августа, до этой отогревающей душу теплыни не дотянуться. Эх, хорошо все-таки ходить по земле в августе месяце!..
ЛЬВЫ В СОЛОМЕ
В той глухомани, где мы, эвакуированные городские жители, очутились в последнюю военную зиму, львы не водились. Ни в деревне, ни в лесу. Зато по всей заснеженной округе днем и ночью шастали волки, много волков, отощавших от недоедов, с вялыми обвислыми спинами, и все же, ежели по совести, никому не причинивших вреда. Сюда их, должно быть, тоже погнала война. Для здешнего населения, умеющего отличать «своих» волков от пришлых, эти тоже были «вакуированными». Но хищный