что-то сказать перекосившимся ртом Нина, потом, справившись с собой, отчетливо произнесла: — У вас сердца нет…
Выбегая в коридор, она сильно ударилась плечом о косяк, по-щенячьи тонко заскулила, опрометью скрылась. Когда я, опамятовавшись, выскочил следом за ней на улицу, Нина была далеко от библиотеки — одеревенелыми, будто у подбитого зверюшки, прыжками одолевала мост через реку.
Я бежал за ней до самого леса, различал уже сгорбленную, вздрагивающую спину ее, но, когда она свернула с дороги в чащобные сугробы, в темную глубь леса, у меня в коленях послабело; я понял, что угнаться за ней мне не под силу, а потому сел на снег, заплакал от обиды на нее, от боязни за нее.
Она сама пришла ко мне, провинившаяся, болезненно удивленная девчонка. Вдруг ноги ее подломились, лицо помертвело, голова в мокрой шапке привалилась к моему плечу.
Дав ей передохнуть, я поднял ее со снега, повел в сторону деревни, туда, где все бело-синее — поле, холмы, небо — сливалось в одну сумеречную даль.
Вечерело, стало совсем тихо, и в тишине слышались лишь наши шаги, медленные и слабые. Нина оглянулась, я тоже: в узком проеме просеки угадывались стушеванные синью очертания райцентра.
— Вот это я махнула, — испуганно, недоверчиво, будто не она пробежала это расстояние, проговорила Нина. — Откуда прыть взялась?
За леском, когда с поля загудел встречный ветер, мы пошли тесно, бок о бок, пряча носы в холодные воротники.
И там, в мрачном неуютном поле, моих ушей, закостеневших от стужи, достиг Нинин голос. Уже спокойный, по-старушечьи мудрый, утешительно-уговаривающий:
— Ты не расстраивайся… Люди ведь разные бывают. Рисуй, рисуй. Когда станешь художником, сделаешь картину со львами. Я название придумала: «Львы в соломе». Они у тебя добрые.
Сильный, сорвавшийся с почерневших далей ветер заглушил ее голос. Отяжелевшее небо опускалось на просторы, и скоро нас ночной чернотой отрезало от всего света.
Я еще не знал тогда, что два месяца спустя, звонким апрельским утром, Нину, Ниночку, увезут с матерью в скрипучей телеге на железнодорожную станцию, оттуда поездом — в Ленинград. Не знал я, что и сам в середине лета отправлюсь с матерью и братцем в город на Каме, где нас ждал отец, еще не совсем оправившийся от ран.
И только деревня, место нашей встречи и разлуки, останется жить без нас, но еще останется в памяти моей, как горький и прекрасный сон, чтобы напомнить о времени, когда нам наивно верилось, что судьба свела нас надолго, может, навсегда.
ПРЕКРАСНЫЙ МАЙ
До знакомства с Настей он прилетал редко, раз в неделю. Рокот аэроплана, вначале слабый, замирающий, возникал по ту сторону обжитой нами горы, нарастал, доходя до раздельного, четкого тарахтения. Трудный, этот звук, опережая летательный аппарат, вопреки истине рисовал в воображении нечто неуклюжее, медлительное. Трактор или комбайн, но только не зеленый и легкий, как сорванный лист, аэроплан. Появляясь над круглой макушкой горы, он вдруг задыхался, неслышно соскальзывал в низину и там, снова обретя голос, кружил и резвился, после чего в горячем воздухе долго стоял нехороший запах примуса.
Лучше бы он не садился!.. Побросав рабочие, места, мы собирались на песчаной лужайке пониже времянки, смотрели, как аэроплан делает круг за кругом, как посверкивают, хрупко подрагивают в мареве, надламываются крылья. Закончив последний разворот у излучины реки, он исчезал за тополями, будто нырял в гущину зелени, падал в нее. В эти мгновения слух обострялся, ловил замедленные всхлипы мотора, странную, гнетущую тишину между всхлипами, ловил, казалось, даже шорох листвы, потревоженной ветром от винта. За тополями коротко гахало, и следом взметывался рев телят.
«Газик» начальника отряда сейсморазведки Пантюхина катил с «аэродрома» уже в тишине. Ах, Васька Крапивин! Как он легко, изящно выпрыгивал из недостойного земного транспорта! Пока мы перетаскивали с машины во времянку мешки с едой и почтой, пилот закуривал. К нему подходили, тоже закуривали, здоровались, почтительно ждали, когда Васька что-нибудь, скажет. Но первые минуты он тоже молчал, лишь потрескивала от сильных затяжек его сигарета. Но вот затухал защемленный двумя крепкими пальцами огонек. Постепенно прояснялись, делались голубыми Васькины глаза, темный, тревожный блеск в них стаивал.
— На острове аморальная погода… — переиначив слово, напевал Васька, чем вызывал невероятное оживление и восторг. Увидев меня, звал: — Как дела, старик?
Со мной Васька обходился как бы наравне, и причина тому — особая. Была у него тайна деликатного свойства, и мне бы о ней тоже не знать, если бы не случай, точнее — если бы не дожди и случай… Дожди эти, пока мы обживали склон горы, лили день и ночь, размывали окрестные дороги; вздулась река, в стихийном буйстве снесла два главных моста. Нашим трестовским машинам, как сообщили по радио, не пробиться, застряли. И только установилась ясная погода и начали мы бурить и рвать тротилом гору — кончились запасы провизии, сели на гречневую кашу и кильки в томатном соусе. В Агибалове, в уютном селе пониже нашей стоянки, знакомых еще не завели. Дразнили, возносясь оттуда к нам, прямо сводили с ума запахи щей и прочей вкусной еды. По полдня вместо того, чтобы закладывать шурфы зарядом, мы рвали на зеленых лужайках щавель — на суп.
Еще бы немного… И тут прилетел аэроплан. Игрушечный, с одышкой, он низко пронесся над нами, лихо кружил, повторяя рельеф местности. Того гляди, врежется в гору или крышу чью. Покружив, аэроплан взял курс на нас, мы разбежались, и не зря: упал с самолета, шмякнулся в том месте, где мы толпились, мешок, с треском лопнул. Разлетелись, попрыгали по склону буханки хлеба. За первым — второй мешок, третий… Хорошо, хоть не мазал — все в кучу, всмятку! От обиды потемнело в глазах, я задрал голову: аэроплана уже не было, скрылся за горой, но что-то голубое, легко парило в воздухе чуть в стороне. Я подбежал и поймал вымпел. И прочел такое:
«Ув. тов. землекопы! От имени славн. гражд. авиации вас приветствует летчик I класса Васька Крапивин. Да здравствует плодотворное сотрудничество во имя мира и блага всех народов! Буду завтра с грузом. Авиапривет!»
Едва отшумел вдалеке аэроплан, наши, уже не опасаясь, что прибьет мешком, поползли по изрытому песку, выкапывали круги колбасы, консервы, складывали в ящики. Один машинист Каблуков по прозвищу Сандро-Фанера (прицепилось к нему еще на лесозаготовках в Карелии) все стоял и смотрел на небо, щурился, мерил его глазами.
— Хамье же эти летуны! — с яростью проговорил он. — Ничего, доберусь и до него!..
И нагнулся, вынул из песка сплющенный кусок хлеба, ожесточенно откусил. Послушав,