Калуга жила размеренной жизнью губернской столицы с его всесильным и всюду сующим свой нос чиновничеством; всем интересующейся провинциальной интеллигенцией; цветущим дамским обществом, гудящим, как просыпающийся пчелиный улей, и все знающим наперед, всегда что-то затевающим и активно обсуждающим (во многом заменяющим и уж наверняка опережающим любые средства массовой информации); наконец, с ухоженной, не оставляемой без присмотра детворой. Здесь считалось чуть ли не дурным тоном не знать истории своего города, и уж наверняка любой житель мог указать дом, в котором до 1870 года жил с семьей и челядью отправленный сюда в почетную ссылку некогда грозный и неуловимый имам Шамиль.
Отныне Константину Эдуардовичу Циолковскому предстояло почти четверть века служить в Калужском уездном училище и других городских учебных заведениях. Так, уже начиная с 1899 года он стал преподавать кроме арифметики и геометрии ещё и физику в женском епархиальном училище — закрытом учебном заведении для детей духовенства. Не обошлось и без конфликта с губернским начальством, обратившим внимание, что в классах, где преподает Циолковский, все учатся без «двоек». Оказалось, что глухой учитель с добрыми, как у праведника, глазами их попросту никогда никому не ставил. Как же так? Разве допустимо такое? Сие противоречит всем канонам обучения и воспитания! Доказывать же что-либо чинушам от казенной педагогики — дело во все времена абсолютно бессмысленное…
Преподавать физику было особенно интересно, ибо, наряду с привычными вещами и явлениями, она предоставляла возможность говорить о законах воздушного и безвоздушного пространства, летательных аппаратах и вообще — о чем угодно, что подсказывало воображение. Благо контроля особого не было, несмотря на принадлежность училища к церковному ведомству. Девушки в епархиальном училище — дочери священнослужителей различных рангов (коих в народе всех скопом обычно именовали поповнами) — оказались отнюдь не кисейными барышнями. Они были начитанными, решительными и отчаянными. Одна из таких (с хрестоматийной фамилией — Ларина), наслушавшись рассказов Циолковского о парашютах и парашютных прыжках, спрыгнула с раскрытым отцовским зонтом с крыши коровника. Удар оказался столь сильным, что незадачливая парашютистка потеряла сознание.
Основную трудность представляла все та же глухота. Приходилось больше объяснять, чем спрашивать. Чтобы услышать ответ на заданный вопрос, нужно было становиться совсем рядом с девицей, и та звонким голосом вещала преподавателю на левое ухо (а заодно — и всему классу) про разного рода физические материи. Каждый класс насчитывал не менее ста человек — цифра, не сравнимая с теперешними временами. Управлять такой аудиторией было совсем непросто. В реальном училище сладить с такой оравой практически не удавалось. Правда, там количество учеников в старших классах значительно уменьшалось. В «епархиалке» же строжайшую дисциплину обеспечивали классные дамы, которым по уставу положено было присутствовать на всех уроках и следить за порядком. Да и контингент учащихся оставался здесь стабильным до самого последнего класса. Зато специфическая женская аудитория создавала дополнительные трудности для мужчин-преподавателей. Бывало, ученицы выходили замуж за своих учителей. Циолковский не без легкой иронии оценивал в старости «епархиальный этап» своей преподавательской деятельности, который в целом он очень любил:
«В каждом классе было две-три хорошеньких. Но на меня никогда не жаловались и не говорили: „Он ставит балл за красоту, а не за знание“. Глядеть на девиц было некогда, да и стыдно было оказать малейшее предпочтение. Я даже прибавлял дурнушкам, чтобы не вызывать ни малейшего подозрения в пристрастии. Опыты показывал раза два в месяц, ибо на них не хватало времени. Более других нравились опыты с паром, воздухом и электричеством».
Впоследствии некоторые ученицы по просьбе музейных работников написали воспоминания о своем добром и чудаковатом учителе. Припоминали, что он нередко приходил на занятия с завязанным горлом: следствие мучительного хронического заболевания, оно очень беспокоило Циолковского, хотя о нем мало кто догадывался. При объяснении какого-либо вопроса любил подкреплять свои мысли рисунками на доске или простенькими опытами. Одет был по форме, но носил грубую простую обувь. Длинные до плеч волосы, очки в железной оправе, на улице в прохладные дни — неизменная крылатка с бронзовыми застежками в виде львиных голов, черная широкополая шляпа и неизменный зонт в руках, служивший одновременно и тростью. Часто видели его и на велосипеде, знакомом всей Калуге.
На выдумки он был неистощим. Старшую дочку выучил азбуке с помощью водометной спринцовки: струйкой воды чертил буквы на полу — вмиг все запомнились. К электрической машине подсоединял «осьминога», сделанного из папиросной бумаги, и тот хватал изумленных зрителей и учащихся за нос. В епархиальном училище его коронным номером считался опыт с наполненной горячим воздухом моделью аэростата. Девиц восхищал не столько сам монгольфьер, сколько привязанная к нему куколка, она носилась под потолком, приводя учениц в восторг до визга.
Собственные дети также требовали ежедневного ухода и внимания. Основная тяжесть по их воспитанию ложилась на мать. Они росли в аскетических условиях, к коим давным-давно привыкли родители. Сызмальства приучались к порядку и дисциплине. Когда Константин Эдуардович работал, запрещалось мешать, шуметь, громко разговаривать, бегать, прыгать, производить уборку. Прослывший либеральным преподавателем, отец в собственной семье был строг и подчас суров. Иногда он становился невоздержанным, горячился, кричал, порою давал шлепок. Изматывающая усталость и хронические болезни не прибавляли ему радости. Старшая дочь, Любовь Константиновна, вспоминает:
«Положение семьи усиливало трагизм его жизни: родные терпели не только материальные невзгоды (я говорю о прошлом), но изоляцию от людей, почти наподобие тюремной. Отец это осознавал и страдал за нас, и все же во имя науки не менял ни своей отшельнической жизни, ни нашей. Мы должны были нести эту жертву для науки».
Сам Циолковский лишь подтверждает сей грустный вывод:
«На последний план я ставил благо семьи и близких. Все для высокого. Я не пил, не курил, не тратил ни одной лишней копейки на себя, например на одежду. Я жил всегда почти впроголодь, был плохо одет. Умеря себя во всем до последней степени, терпела со мною и семья. Мы были, правда, довольно сыты, тепло одеты, имели теплую квартиру и не нуждались в простой пище, дровах и одежде. Но я часто на все раздражался и, может быть, делал жизнь окружающих тяжелой, нервной. Не было сердечной привязанности к семье, а было напускное, не натуральное, теоретическое. И едва ли от этого было легко окружающим меня людям. Была жалость и правда, но не было простой страстной человеческой любви».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});