Из сероватого, как немилый осенний день, стекла, чью толщину я не мог померить, на меня шел человек. Чем теснее я приближался, тем больше становился и он, идущий на меня.
Я не угадывал ни его пол, ни тем более имя.
Это ведь было абсолютно не важно.
О!
Я один в зашторенной легкой тканью комнате.
Я пришел с работы, я не очень утомился за день.
По радио, настроенному на "Маяк", вывернутому на полную громкость, передавали заунывные простосердечные песни - о реке, о любви, о безмятежном возрасте юности.
Чуть дрожащий женский голос, словно надрывая мембрану небесно-голубого целлулоида, как будто шел через многие анфилады мира ко мне, "издалека-долго", лия на меня голый смысл моего поиска, моего обоснования моей иссякающей жизни.
Правильный овал чуть одутловатого лица, пухлые губы, обведенные жирной помадой, насурьмленные веки и брови.
На меня из-за глубокого стекла смотрела женщина.
Я ни мгновения не сомневался в том, что она, которую мое зрение проницало насквозь, не задерживаясь на ней, - моя мать.
Все ее существо захвачено темным свечением болезни.
Прозрачные мочки ушей поблескивали клипсами безмерной вульгарности.
Она уже запахивала тяжелое демисезонное пальто, словно собиралась погулять в ненастную погоду. Этим действием она огрубляла мое видение. Она вот-вот выйдет за дверь. Ведь отец, нетерпеливо переминаясь, как конь, ожидает ее на улице. Он закуривает вторую папиросу. В его редеющей шевелюре - снег.
У этого зеркала не было амальгамы, и я понимал, что прошлое, мое прошлое, моя мать - становятся моей эпидермой.
Я вижу как бы ее и не ее. Я созерцаю безупречный механизм, наделяющий меня, мои желания мощью произвола. Мне наконец предъявлен документ, точный оттиск того, что мучило, давило и звучало.
Это не галлюциноз. Ведь она, моя мать, теперь перемещена в мир хоть и недоступный для моих касаний, но бесконечно распахнутый мне, без кожи и облика!
VII
Из проходной завода вываливают мужики - пожалуй, целая бригада. Они сплочены то ли авансом, то ли зарплатой. Явная иерархия работяг, подносящих и подправляющих. Сейчас с хозяевами жизни мы будем идти вместе до ближайшего пивного ларька. Я знаю этот ларек, эту узкую норку между домами, я сто тысяч раз наполнял там сто тысяч трехлитровых банок разливным "Жигулевским". Когда еще ходил к Бусе. Мне кажется, что этот ветхий ларек и лужа рядом с ним не исчезнут никогда, как самый крепкий монумент слабине уходящей жизни.
Среди темного изработавшегося мужичья гнется и чудит один-единственный стиляга в тугих джинсах и расстегнутой почти на все пуговицы ковбойке, он самоуверенно и негромко что-то рассказывает. Его летящая двусмысленная жестикуляция парит над ровной компанией. Я не слушаю его россказни. Ему кивают, заходятся в смехе. Он купается в популярности.
Я его знаю с самого детства, он живет через дорогу, во дворе "дома с фиалками". Он всегда был самым стильным, первым парнем на нашей улице - у него был мотоцикл "Ява", и он когда-то был совсем недолго женат на Пашечке.
Наши отцы были приятелями, частенько выпивали в былые времена. Эта почва, думаю я, темная почва, связывающая меня с ним. Но мне всегда было наплевать на джинсы и прочие модные причиндалы, на все мотоциклы и машины мира. После отца я обременен старым "Москвичом", серого козьего цвета, как тоска и робость. На нем в глубокой древности мы катили с отцом к домику дорожного мастера. По стратегическому осеннему шоссе. Наверное, его уже нет, дремучие леса сошлись над ним.
Мы со стилягой обмениваемся рукопожатиями, и меня тут же с почтением принимают в бригаду. Но квасить с ними я не собираюсь.
- А что, ученые это дело не уважают? - Кто-то звонко щелкает по горлу.
В другой раз я бы пропустил с ними кружку-другую. Но сегодня я переживаю их как угрозу моей шаткой реальности. Грубую и непомерно тяжелую.
Из-за поворота выползает с нервным свистом трамвай. Как-то жирно свистят рельсы, стесненно проворачивается налитое тяжкое тело. На этой остановке бодро выходят те, кто пойдет в театр. Я сливаюсь с нарядными целеустремленными людьми.
Ни с кем из этого пестрого потока, текущего к драмтеатру, я себя не отождествляю, я никем из них не хочу быть, так как я именно я в своем собственном теле и счастливо знаю, что произойдет через три часа, знаю, как это будет болезненно и какое облегчение придет ко мне потом.
С отчаянной радостью стрелка я засекаю свое несовпадение со всеми. Мужчинами, женщинами, детьми. Все они мне кажутся взаимозаменяемыми. И я вижу себя в зеркальной стене театрального подъезда нарядной жертвой и тайным палачом, который все это измыслил.
Он ожидает Эсэс. Они еще не знакомы.
Это главное условие моего бреда, я будто заточен в себе, и вынуть или выудить меня на свет божий невозможно. Ведь я сам себе заказываю свет.
С досадой думаю о том, что ни мать (она просто не успела), ни отец никогда не водили меня в театр. Да, впрочем, бывал ли отец в этом здании хоть однажды? Может быть, только на торжественном собрании своей любимой партии, которая дала ему, как он торжественно выражался, "все, вплоть до жизни". В той его фразе меня до сих пор по-настоящему интересует только слово "вплоть". А может быть, так, в два слова? "В плоть". Дело в том, что у меня-то ничего никогда не случалось "вплоть", то есть я был плоть от плоти сам от самого себя и сам собою наполнен - "от и до". Сам для себя - как излишество.
Все должно начинаться именно там и именно с того, что Эсэс нет. Просто и вообще. Нет. И я в это начинаю верить. Как пыльный занавес, передо мной разверзается кошмар. Я делаюсь сам собою - без букета, в партере. Рядом пустые места. Холщовый сумрак зала.
Она будто подобрала меня на фронте. Связь с медсестрой - старинный скабрезный сюжет, наивный и глупый, полный горечи, чреватый утратой. Но только не с моей стороны.
Я никогда не мог сфокусироваться на чертах ее лица. Они от меня всегда ускользали, стекали за обратную сторону моего зрения. Куда-то за оборот. Стоит ли мне говорить, что мы с нею и не думали любить друг друга. В обычном смысле. Ведь нас связывала более глубинная связь - необходимой зависимости, порочного уговора.
Именно поэтому она всегда представала чем-то вроде англосаксонской куклы, героиней быстрого хмельного фильма. Правильные черты лица выскальзывали из моего зрения, потому что я никогда не смотрел на нее цепким взглядом, каким смотрят влюбленные.
Мягкость и жалкость - то, что меня волнует в подобных случаях, - лежали за границей моих визионерских возможностей. Я не нуждался в ее специфических чертах, так как, думая о ней, представлял только самого себя, словно перед зеркалом, - томящегося, изнывающего от ожидания. И, честно говоря, нисколько не удивился бы, если бы кто-либо из "доброжелателей" указал мне женский вопиющий и ужасающий изъян в ней. Ведь мне виделась в ней только плотская машина, специфическая, нужная мне. Без нее мне не справиться с бытием.
Да и голос ее всегда приходил ко мне, словно она транслировала что-то из самой глубины моего тела. Эта стабильность была необходимым качеством, условием возобновляемости моей жизни. Ее малоизменчивости.
Просто женщина из общественного транспорта, которой все же стоит уступить место. Вот она опустилась на сиденье, достала плохую книжку, и ее слабый лик мелькнул, окунувшись в буквы. Я тоже прочел какое-то краткое предложение, другое, реплику, и она перевернула страничку.
Я навсегда отстал.
Так что нос, брови, веки, скулы, виски - с завидной мягкостью выскользнули из моей памяти. Увы, я запомнил ее как комикс!
И между эпизодами не было промежутков. Будто я посещал амбулаторию, и душевные раны выразительно заживали, меняя былую эластичность на жесткость бесчувственного рубца.
Серия перевязок.
Это соответствовало моей нелюбви к театру. Я не верил ни одному слову, доносящемуся со сцены. Я сомневался во всех словах. Я пытался их не слушать или слышать так, чтоб не задумываться о смысле. Но их вульгарные мантии были пошиты из дешевой шумной мишуры. Это был сплошной обман. Тусклый и безрадостный. Будто вот-вот обворуют, и я сам себя к этому приуготовил.
В антракте в красном платье, словно примеченное мной в больнице белье разрослось и стало сплошным, Эсэс опускается ко мне по широкой лестнице. Она плотная и сильная. Она влита в свое одеянье, как моллюск. Как самозародившаяся, колеблемая по неизвестным законам субстанция. Ртуть? Ее не смачивает ни липкий воздух театра, ни воспаление моего взора. Я вижу ее впервые, мы оцениваем друг друга, нисколько не смущаясь. Мы довольны, что все-таки встретились, невзирая на опоздание.
- Как звать вас?
- Строгая сестра. Сонная стрела. Серная сурьма. Сильная синева.
Я несколько раз угощаю Эсэс по дороге мороженым.
Мне казалось, что ее тело было зрячим, в отличие от ее глаз, которыми, как чудилось мне, она меня не видела. И я правда не знаю - как струились вены на ее руках, сух ли был ее язык, и как она отворяла рот, и как там ворочались слова. Иногда я ловил асимметрию ее улыбки - быстро, за один мгновенный взгляд, будто в меня стреляли. Но все-таки она была уплощенной, так как ее имя, состоящее из двух одинаковых букв, заслоняло от меня ее тело. Оно было как марка авто. Больше, чем автомобиль. Я чувствовал ее как границу, как краевые условия, как описание функции.