Превращение имперской дани, полученной из колоний, в капитал, вкладываемый во всем мире, увеличивало сравнительное преимущество Лондона в качестве мирового финансового центра по сравнению с другими конкурирующими центрами вроде Амстердама и Парижа (ср.: Jenks 1938). Это сравнительное преимущество делало Лондон родным домом для финансовой олигархии – тесно связанных между собой космополитических финансистов, глобальные сети которых стали еще одним инструментом британского управления межгосударственной системой.
Финансы… играли роль мощного сдерживающего фактора в планах и действиях целого ряда небольших суверенных государств. Займы и их продление зависели от кредита, сам кредит – от хорошего поведения. А поскольку при конституционном правлении (на неконституционное смотрели теперь косо) поведение отражается в бюджете, а внешняя стабильность национальной валюты неотделима от оценки качества бюджета данной страны, то правительствам-должникам настойчиво рекомендовали тщательно следить за курсом, избегая любых шагов, способных повредить бюджетному здоровью. Этот полезный принцип превращался в обязательное правило, как только страна принимала золотой стандарт, до минимума ограничивавший допустимые колебания. Золотой стандарт и конституционализм являлись теми инструментами, посредством которых голос Лондонского Сити оказывался слышен во многих малых странах, принявших эти символы верности новому миропорядку. Порой Pax Britannica поддерживал свое господство грозной демонстрацией крупнокалиберных корабельных орудий, однако чаще он добивался своего, вовремя потянув за нужную нитку в хитросплетении международных финансов (Поланьи 2002: 24–25).
Наконец, расширение и замена Вестфальской системы нашли свое выражение в совершенно новом инструменте мирового правления. Вестфальская система основывалась на принципе, согласно которому межгосударственная система не подчинялась никакой верховной власти. Фритредерский империализм, напротив, ввел принцип, согласно которому законы, действующие внутри и между государствами, подчинялись верховной власти новой, метафизической сущности – мировому рынку, управляемому своими «законами», – предположительно наделенной сверхъестественной силой, которая превосходила силу римского папы и императора в средневековой системе правления. Преподнося свое мировое превосходство в качестве воплощения этой метафизической сущности, Британия успешно распространила свое влияние в межгосударственной системе далеко за пределы того, что было гарантировано степенью и эффективностью ее аппарата принуждения.
Эта власть была результатом одностороннего принятия Британией идеологии и практики фритредерства. Режим многосторонней свободы торговли возник только в 1860 году с подписанием англо-французского договора о торговле и завершился в 1879 году с «новым» немецким протекционизмом. Но с середины 1840-х годов до 1931 года Британия в одностороннем порядке сохраняла свой внутренний рынок открытым для товаров со всего света (Bairoch 1976a). В сочетании с заморской территориальной экспансией и развитием промышленности, производящей средства производства у себя в стране, эта политика стала мощным инструментом управления всем миром-экономикой.
Под руководством Британии происходили стремительная колонизация пустых пространств [sic], развитие промышленности, зависимой от угля, и открытие международных коммуникаций через железные дороги и морские перевозки, что, в свою очередь, стимулировало повсеместное появление и развитие наций и национального сознания; и важной составляющей этой «экспансии Англии» был свободный рынок, обеспечивавший Британию с 1840-х годов натуральными продуктами, пищевыми продуктами и сырьем из остального мира (Carr 1945: 13–14).
Открыв свой внутренний рынок, британские правители создали международные сети зависимости и от верности экспансии богатства, и от власти Великобритании. Этот контроль над мировым рынком в сочетании с поддержанием глобального баланса сил и тесных отношений взаимного использования с финансовой олигархией позволили Британии эффективно править межгосударственной системой в качестве мировой империи. Результатом стало «явление, совершенно неслыханное в летописях западной цивилизации, а именно столетний мир 18151914 годов» (Поланьи 2002: 15).
Это отражало беспрецедентные гегемонистские возможности Великобритании. Ее аппарат принуждения – прежде всего ее флот и колониальные армии – и ее островное положение, несомненно, давали ей важное сравнительное преимущество перед другими конкурентами в европейской и мировой борьбе за власть. И все же это преимущество не может объяснить необычайную способность к переустройству мира, а не только европейской межгосударственной системы, для удовлетворения своих национальных интересов, продемонстрированную Британией в середине XIX века.
Эта необычайная способность была проявлением гегемонии, то есть способности обоснованно заявлять о том, что экспансия британской державы отвечала не только британским национальным интересам, но и соответствовала «общим» интересам. В этом гегемонистском заявлении наиболее важно различие между властью правителей и «богатством народов», тонко проведенное в либеральной идеологии, которая пропагандировалась британской интеллигенцией. В этой идеологии рост влияния британских правителей по сравнению с другими правителями описывался в качестве движущей силы общего роста богатства народов. Свободная торговля могла подорвать суверенитет правителей, но в то же самое время она увеличивала богатство своих подданных или по крайней мере своих состоятельных подданных.
Привлекательность и убедительность этого заявления основывались на системных условиях, созданных революционными потрясениями 1776–1848 годов. Ведь национальные сообщества, которые пришли к власти в обеих Америках и во многих частях Европы в ходе этих потрясений, были прежде всего сообществами собственников, озабоченных главным образом денежной стоимостью своих активов, а не независимой властью своих правителей. И эти сообщества стали «естественными» сторонниками британской фритредерской гегемонии.
В то же самое время революционные потрясения 1776–1848 годов привели к изменениям в самой Британии, увеличив способность правителей удовлетворять системное требование «демократического» богатства. Наиболее важным из этих изменений была промышленная революция, начавшаяся под влиянием революционных и наполеоновских войн. Для наших нынешних целей основное значение этой революции заключается в том, что она серьезно расширила отношения взаимозависимости, связав предприятия британских подданных с предприятиями подданных других стран, особенно стран, которые возникли после восстания поселенцев против британского правления в Северной Америке. В результате британские правители начали понимать, что их руководство внутренней экономикой дало им серьезное преимущество в использовании отношений между подданными различных политических юрисдикций в качестве невидимого инструмента правления другими суверенными государствами. И это понимание убедило британских правителей после наполеоновских войн в необходимости поддерживать и защищать силы демократического национализма сначала в Америках, а затем и в Европе от реакционных тенденций своих бывших династических союзников (Aguilar 1968: 23). И с ростом национального могущества этих сил выросла и способность британских правящих групп возглавлять межгосударственную систему и управлять ею в деле дальнейшего увеличения своего богатства, власти и престижа внутри страны и за рубежом.
Достижения Британии в мире в XIX веке были беспрецедентны. Тем не менее новизну того пути развития, который привел к этим достижениям, не следует преувеличивать. Ибо британский фритредерский империализм просто гармонично соединил в себе два внешне различных пути развития, открытых правящими группами других государств намного раньше. Новым было сочетание путей, а не сами пути.
Один из них был открыт Венецией несколькими веками ранее. И Венеция в XIX веке все еще служила целью, к которой стремились ведущие представители делового сообщества Британии в конце наполеоновских войн. Та же аналогия возникла вновь, хотя и с негативными коннотациями, когда экспансия британского богатства и власти в конце XIX века начала приближаться к своим пределам (Ingham 1984: 9).
Если речь идет о метрополии и отношениях между европейскими государствами, то это, несомненно, уместная аналогия. Сравнительно небольшая территория Британии, ее островное положение на пересечении путей мировой торговли, ее военное превосходство на море, перевалочная структура ее внутренней экономики – всеми этими чертами она походила на Венецианскую республику или, если на то пошло, Соединенные Провинции в период расцвета своего могущества. Конечно, владения британской метрополии были больше и имели намного более значительные демографические и природные ресурсы, чем владения ее венецианских и голландских предшественников. Но это различие примерно соответствовало росту размеров и ресурсов капиталистического мира-экономики в XIX веке в сравнении с более ранними эпохами взлета и падения венецианского и голландского могущества.