— Открывай, сука!
Энджи заматывает голову платком, второпях мажет лицо сажей из печки, достает бутылку, бежит к двери.
«Главное, не бойся, — говорит она сама себе. — Они возьмут бутылку и уйдут. Им больше ничего не надо. А Габо им в жизни не найти, не найти…»
Она чувствует себя уткой, уводящей охотников от гнезда. Так ей почему-то менее страшно. Да они и искать его не будут, возьмут бутылку и уйдут… Господи! Сделай так, чтобы они ушли! Сотвори чудо, как тогда, в Толедо! Ну что тебе стоит?!
— Сейчас, господин! — кричит она в стонущую дверь. — Подождите стучать! Я уже открываю! У меня есть то, что вам надо!
Дрожащими руками она хватается за засов… Никак — да что же это?
— Не стучите же так! — кричит она в панике. — Мне не открыть! Не стучите! Ну пожалуйста!
Снаружи — хохот и ругань, грязная, гадкая… Боже, как же так, Боже? Ведь все было так хорошо еще три минуты тому назад… Почему, Боже?.. Засов наконец поддается ее дрожащим рукам. Она отскакивает от двери и стоит, прижав к груди бутылку с ракией — как спасательный круг, как пропуск на выход из ада… Ей так страшно, что хочется зажмурить глаза, но она боится, что с зажмуренными глазами будет еще страшнее. Господи, сделай… Бам! Дверь распахивается настежь, сбивая с ног оторопевшую табуретку, и жестяной тазик, слетев с нее, ударяется об пол и звенит длинным затухающим звоном.
Они вваливаются в горницу, огромные, косматые в своих барашковых шапках и с бородами в неряшливых колтунах. Они покрыты шерстью, как волки, от них разит, как от козлов, они заполняют всю горницу разом, как грязевой оползень. Их двое, всего двое, но как ужасно полинял и скорчился мир от их гадостного нахрапа.
— Ха! — удовлетворенно крякает один и указывает пальцем на Энджи. — Смотри-ка, Халед, и впрямь свежее мясо. Что я тебе говорил? У меня на это нюх, как у пса на текущую сучку.
— А откуда ты знаешь, что у нее течка?
— Подо мной потечет… — говорит первый и обходит вокруг Энджи, рассупонивая опоясывающую его кожаную сбрую. — Правда ведь потечешь, шлюшка? Попробовала бы ты только не потечь… Про газовую камеру слыхала?
Он напрягается, выпучивает глаза и с треском пускает газы. Энджи в ужасе вскрикивает. Ханджары хохочут, хлопая себя по ляжкам, довольные произведенным эффектом. Комната наполняется острой вонью.
— Эй, Фарук, — смеется второй, зажимая нос. — Так ты когда-нибудь ненароком меня отравишь.
— Не, не боись… этот газ только на цыган и евреев…
Он сбрасывает на пол портупею и начинает, не торопясь, расстегивать замусоленный кожух.
— Вот… — еле слышно говорит Энджи, протягивая бутылку. — Ракия для господ…
— Ракия, говоришь? — удивленно спрашивает Фарук, забирая у нее бутылку и передавая напарнику. — А ну-ка, Халед, проверь, что там у нас?
— Точно, ракия… Не врет сучка.
— Ах, не врет… — Фарук неожиданно сильно бьет девушку по щеке. Энджи падает, отлетая к стене. Ханджар подходит, придавливает ее грязным сапожищем.
— Ты что же, падла, честных мусульман спаивать? Да за это тебе знаешь что будет? Знаешь?
— Вот же гады цыганские! — говорит Халед и, глотнув из горлышка, передает водку Фаруку. — Ты только попробуй эту сивуху!
«Вот и все… — думает Энджи, пока ханджары по очереди прикладываются к бутылке. — Вот и все… Зилка и Хеленка, сестренки мои милые, вот и до меня дошло… моя очередь… Теперь главное — не думать… Вот только бы Габо не услышал, только бы не выскочил, а то ведь убьют обоих… Только бы не выскочил. А он и не выскочит; там стенки толстые, в полбревна, ничего не слышно. Я кричать не буду, ни за что не буду, не буду, не буду…»
— Что ты там бормочешь, сука? — наклоняется к ней Фарук. — А ну встань! Намазала рыло сажей… думаешь, побрезгую? А вот и нет, дура! И Халед не побрезгует… А ну!
Он рывком поднимает девушку с пола, швыряет на стол, раздвигает ей ноги, наклоняется, по-собачьи обнюхивая ее, выпрямляется, причмокивая толстыми губами.
— Мм-м-м… Хорошо мясцо — чистое…
— Ну так чего ты тянешь? — Халед обходит горницу, заглядывая во все углы. — Давай, заводи по-первому. Мне небось тоже хочется…
Энджи лежит, обмякнув на обеденном столе. Главное — не кричать, как бы больно не было… не кричать… Она для верности сует в рот кулак.
— Что такое? — удивляется ханджар. — Это еще зачем? Эй, Халед, смотри — ей рот занять нечем…
— Сейчас поможем! — ржет напарник. — Ты пока заводи, а я наверху проверю, чтоб без сюрпризов.
Он поднимается по лестнице. Энджи, запрокинув голову, смотрит на подошвы его сапог, топочуших по ступенькам. Господи, если уж ты позволил этому произойти, сделай так, чтобы оно скорее кончилось… чтоб убили, не мучая, не как Зилку и Хеленку, Господи… Зачем ты пустил чудовищ к людям, зачем? Грубые руки задирают юбку, царапая живот и бедра. Гадкая сальная борода нависает прямо над ее лицом, лезет в глаза. Главное — не закричать, помнишь — ни за что! Как бы больно не было, помнишь?.. Ханджар сопит, копаясь в собственных штанах, слюна течет по подбородку, налитые кровью глаза смотрят на нее… Не закричать!.. Но она все-таки кричит, не удержавшись, когда мерзкая туша бухается на нее всей своей тяжестью и лежит так, не шевелясь.
— Эй, Фарук, оставь мне немного! — кричит сверху второй ханджар.
— Оставим и тебе… — говорит кто-то шепотом. И это не Фарук, это Габо! Как хорошо, что он здесь! Он возится с карабином, чем-то щелкая, поминутно поглядывая на лестницу. Энджи пытается спихнуть с себя фарукову тушу; это ужасно трудно, особенно в таком положении, когда ноги свисают со стола, а он прилип к ней наподобие мерзкой жабы; она извивается под мертвецом, и тут над самым ее ухом раздается грохот и еще один, и сразу — шум падающего с лестницы тела, и тут, наконец, изловчившись, она сбрасывает на пол ханджара с торчащим в спине кухонным ножом, садится на столе, одергивая юбку, и видит, как Габо, держа карабин за ствол, безостановочно бьет прикладом по кровавому месиву, бывшему когда-то человеческой головой.
— Габо… — говорит она через минуту. — Хватит. Он уже давно мертв. Они оба мертвы. Ты убил их. Слава Богу, ты убил их. Мы живы, а они мертвы. Хватит.
И он прекращает молотить прикладом и смотрит на нее дикими глазами, не похожими на глаза ее мужа Габриэля, и лицо у него забрызгано кровью убитого человека. А потом, поперхнувшись, прижав ладонь ко рту, выскакивает во все еще открытую дверь на крыльцо и едва успевает перевеситься через перила крыльца в приступе рвоты, корчась и выворачиваясь наизнанку от невыносимого отвращения к миру, заставившему его сделать то, что он только что сделал. Его трясет и колотит, и Энджи босиком выходит наружу, чтобы обтереть мокрым полотенцем его бледное опрокинутое лицо, чтобы сунуть ему в руку то единственное, что может помочь сейчас — недопитую ханджарами бутылку ракии, еще хранящую отпечатки их грязных пальцев, миазмы их слюнявых ртов — потому что жизнь продолжается, потому что другой водки нету, потому что теперь, как ни крути, они с Габо чем-то похожи на тех, убитых ими убийц. И он пьет.
Пей, Габо, пей, мой бедный мальчик, мой муж и защитник. Пей на поминках нашего счастья, нашего звенящего радостью мира на двоих, нашего дома, чьи простыни еще хранят отпечатки наших сочащихся любовью тел, нашего колодца с водою, полной звезд, нашей луны, светящейся отраженным светом наших сияющих лиц… пей, Габо! Отчего мы не первые люди на Земле? Зачем тут это двуногое зверье? Что оно делает здесь, в нашем мире? Оно врывается к нам и убивает нас — нашей ли смертью или своей, убивает в любом случае, даже если мы остаемся жить, а оно погибает от нашей руки.
— Надо уходить, Габо. Я пока соберусь… и ты приходи тоже.
Энджи возвращается в дом. Женщина должна думать о простых и важных вещах, ведь если она не подумает, то больше некому. Надо собрать в дорогу еду, не забыть спички и теплую одежду, и еще сколько-то полезных мелочей — всякие ложки, кружки и веревочки. Она ходит, собирая понемногу, и плачет, потому что знает — того, что было, не вернуть, это кончилось, и никогда, никогда не будет ничего лучше. Никогда, никогда… какое это ужасное слово, в нем нет ни капельки надежды. Она плачет беззвучно, чтобы не мешать Габриэлю, чтобы он мог взять себя в руки, чтобы пришел в себя; что поделаешь, мужчинам всегда требуется больше времени, чтобы встать на ноги. Ее никто не учил этому, она просто знает, несет в себе эти важные и простые истины с самого начала времен, когда они действительно были одни, вдвоем в целом мире, и вокруг не было никого, кроме них двоих, и звезд в колодце, и дома с простынями, хранящими отпечаток их впечатанных друг в дружку тел.
Он заходит в дом, незнакомо нагнув голову, и она понимает, что теперь придется приручать его заново, отогревать его враз заледеневшее сердце, снова рожать и снова учить ходить, и говорить, и любить — все сначала… И ладно, она согласна, лишь бы не мешали, лишь бы позволили. Вот одежда — оденься, Габо, вот котомки, твоя и моя… Давай присядем и пойдем, а куда — неважно, ты реши, ты у нас главный. Механическими движениями он натягивает на себя носки, брюки и свитера.