Скоро я привык к режиму и делал все автоматически, почти не уставая. Но узбек не мог к этому привыкнуть и каждый день плакал.
На шестые сутки, растянувшись на нарах после от боя, морской пехотинец сказал: «Завтра вам выходить. А мне через день», — ухмыльнулся, глядя на узбека: «Здесь не плохо, а?» — и засмеялся.
Узбек задрожал от ярости.
Морской пехотинец сказал: «Главное, здесь быстро летит время и хорошо кормят».
Ближе к утру я открыл глаза и увидел, что узбек сидит на нарах, зажав руки между колен, и раскачивается из стороны в сторону. Потом он встал и прошелся по камере, приглядываясь, спит ли морской пехотинец, вновь сел и внимательно посмотрел на меня. Я не шевелился. Тогда он подошел к баку с питьевой водой и снял крышку. Он стоял ко мне спиной, заслонив бак. Я поднял голову. Узбек расстегивал штаны. Я встал. Он быстро повернулся ко мне. В его расширенных, черных глазах отражался тусклый свет лампочки.
Я сказал ему сквозь зубы: «Ах ты, сука».
Его лицо исказилось и он двинулся на меня. Я сто ял на месте и думал — если он ударит боковым, моя песенка спета, но он ударил прямой правой, я отклонился влево, но недостаточно быстро и его кулак задел шею, так, что отнялось пол-головы. Узбек по инерции налетел на меня и я двинул ему коленом в пах. Он захрипел, брызгая слюной и сломался пополам. Я сделал шаг назад и начал избивать его кулаками, пока он не повалился на пол. Морской пехотинец сидел на своих нарах и протирал глаза. Я сказал, что к чему, мы подняли узбека и помогли добраться до нар. Он задыхался и говорил мне: «Гад, гад. Завтра й сказать. Ты останься здесь еще десять суток. Гад. Останься здесь… Еще десять суток».
Я лег, разглядывая тусклую лампочку. У меня саднило кулаки, а большой палец на правой руке был вывихнут. Странно, что конвойные ничего не слышали.
Морской пехотинец настойчиво шептал узбеку: «Ему за драку накинут не больше пяти суток, а тебе, за то, что поссал в питьевой бак, не меньше десяти». А узбек, задыхаясь, шептал: «И не поссал». Но морской пехотинец шептал: «А кто это знает? Пробовать не ста нут, а мы вдвоем скажем и нам поверят». Узбек мол чал, тяжело дыша, а потом зашептал: «А что й сказать? Почему такой лицо, а?» А морской пехотинец шептал: «Скажешь, что во сне ударился мордой об стенку». Уз бек все понял, и зашептал: «Не понимай». Морской пехотинец вышел из себя и зашептал: «Ты кто по национальности?» А узбек зашептал: «Асфалтировшик».
Но старания морского пехотинца пропали даром. Никто ничего не спросил. Утром узбека забрали в часть. Перед этим он подошел ко мне, обнял и зашептал: «Немок, немок, понимаешь» — и зашептал — «Ни как». Потом он убежал.
Остальных построили на развод. В тот день мне добавили пять суток за окурок под моими нарами. Я не знал, подбросил окурок узбек или в камере просто курили конвойные.
На следующий день вышел морской пехотинец.
Я остался один. Днем до бесчувствия работал. По ночам думал о Венском.
Потом мои сроки истекли.
Меня везли в часть.
Я хотел спать, больше чем жить.
Стояла чудесная погода. Над крышами домов висела золотая сеть солнечного света, поймавшая всех птиц над городом. По улицам шли люди, которые ни когда не встретятся с Венским.
В роте никого не было. Всех увели на полигон резать дерн для маскировки дзотов.
Я сел на койку и попробовал снять сапоги, которые не снимал двенадцать суток, но из этого ничего не вы шло. Взял у дежурного штык-нож, распорол голенища почти до подметок, бросил сапоги под койку, надел чьи-то драные тапочки и поковылял к старшине. Купил у него две пачки сигарет, взял какой-то журнал, прихватил табурет и пошел в умывальник. Сидел у окна, курил и читал. Прочитал рассказ про маленькую, деревенскую девочку и огромную свинью, потом прочитал стихи, над которыми помещалась фотография красивой молодой женщины. Стихи были плохие, но женщина была настолько красива, что не напечатать ее стихи мог только импотент. Потом рассматривал комиксы.
Кто-то тронул меня за плечо. Я поднял глаза и увидел Венского.
Он страдальчески улыбнулся и сказал: «Я о драке никому не говорил».
Я сказал: «Чтоб ты сгорел».
Он покраснел, как собачий язык и сказал: «Я никому ничего не говорил», — повернулся и ушел. Кажется, он плакал. Он что-то чувствовал, чтоб мне сдохнуть, он все время чувствовал себя виноватым передо мной.
В четверг ротный построил роту и сказал, что через семь дней намечается стокилометровый марш по горным дорогам. Для механиков-водителей это означало семь дней не вылазить из-под бронетранспортеров. Он зачитал состав экипажей. Моим радистом числился Монашка. Венский был радистом в экипаже 204-го БТРа, который по номерному порядку должен был идти в колонне перед моим 205-ым. Механиком-водите лем 204-го был Брагин.
Нас отвели в автопарк.
В другое время я бы пальцем не шевельнул — слонялся по ремзоне или спал бы в подсобке. Но во мне росло предчувствие беды.
Я поменял масло в движке, заменил топливный насос, поставил новый стартер, проверил генератор и реле-регулятор, заменил топливные фильтры, тогда как многие ездили вообще без них. Те, кто проходил мимо, видно, думали, что я рехнулся. Отрегулировал сцепление, полностью проверил рулевое управление и всю тормозную систему. Потом вспомнил, что на последнем марше грелась ступица левого переднего ко леса. Снял колесо и ступицу, заменил подшипник, густо смазав его солидолом. Ставил колесо, ворочая тяжелой монтировкой, когда что-то заставило меня оглянуться, оглянулся и увидел Венского, который стоял в двадцати шагах, около большой, черной канистры с негролом и неотрывно следил за мной.
Я понял, все, — что делал, было ни к чему, присел на корточки, тупо глядя на свои грязные руки и на гаечные ключи под колесом. И чувствовал себя, как в конце войны, когда больше нет сил жить ненавистью и нет воли не жить тоской.
В субботу Монашке подписали увольнительную на сутки. Он взял у Брагина адрес какой-то безотказной брюнетки, вымылся, почистил зубы, выгладил форму, оделся и махнул в город.
Он вернулся в воскресенье вечером, сияющий точно блудливая комета, едва выстоял вечернюю поверку, разделся, выпрямил исцарапанную вдоль и поперек спину и не спеша пошел в умывальник, наклонив го лову так, чтобы все видели лиловый, продолговатый засос под левым ухом.
Следующие два дня и две ночи он болтал, не умолкая. На третий день кое-кто видел, как он вялой по ходкой вышел из туалета, молча подошел к своей тумбочке, достал чистый лист бумаги, конверт и сапожный крем, снял один сапог, намазал подошву кремом, положил чистый лист на пол, одел сапог и наступил на лист всей ступней. Потом сложил лист с трафаретом подметки, засунул в конверт, написал адрес брюнетки и бросил конверт в ротный ящик для писем.
После обеда он подошел ко мне, глядя вдаль голубыми, скорбными глазами, поднял голову, словно в ожидании дождя и сказал: «Кажется, я влип».
Я прикурил, посмотрел на Венского, который шатался неподалеку со своей поганой, виноватой улыбочкой и буркнул: «Я тоже влип, когда родился».
Монашка сказал: «Мне нужно в госпиталь». Я спросил: «Зачем?»
Он сказал: «Провериться». — Помолчал и сказал: «Ходил к ротному… Говорю, мол, плохо чувствую, нужно в госпиталь. А замену на марш, мол, найдете».
Я спросил: «А он?»
Монашка сказал: «А он говорит, ладно, мол, тебя Венский заменит».
Я помолчал и сказал: «Ты поедешь в госпиталь сразу после марша».
Он уставился на меня и спросил: «Почему?» Я сказал: «Потому что ты мой радист. И баста». Потом я пошел в санчасть. Вместе с санинструктором полтора часа рылись во всех ящиках и аптечках, нашли вибрамицин, диазолин и нистатин. Отнес таблетки Монашке.
Двадцать четвертого апреля роту подняли по тревоге.
Колонна бронетранспортеров вышла из части, обогнула город, прошла через плато и потянулась в предгорье.
Дорога была извилистой и узкой.
Подъемы чередовались со спусками.
Я вел БТР, прислушиваясь к работе двигателя.
Поплевал через плечо.
И тут, на одном из подъемов, БТР заглох. Я выключил зажигание, включил вновь и попробовал пустить движок со стартера, но стартер крутил вхолостую.
Измученный Монашка сказал: «Что-то сгорело».
Я сказал, чтобы он заткнул пасть. Потом вылез на броню.
Два БТРа позади остановились, остальные подтягивались. БТР Брагина — впереди, остановился тоже. Первые четыре скрылись за поворотом.
С 208-го орал через мегафон ротный: «Ну? Что там?» — орал он. «Ну?»
Я видел, что мы не разъедемся — слишком узка дорога.
Рев двигателей давил на барабанные перепонки, как десятиметровый слой воды.
«Буксируйте!», — орал в мегафон ротный. «Брагин, возьми его на буксир», — заорал он Брагину, а мне заорал: «Отвязывай трос!»
Я спрыгнул на землю и отвязал трос. Брагин сдавал назад. Я зацепил трос и влез в БТР. Брагин дернул рывком. Через триплекс я увидел синие выхлопные газы и услышал, как лопнул трос, а БТР Брагина по пер в гору. Венский, сидевший на броне 204-го, наклонился к люку и закричал Брагину, что трос оборвался. Брагин затормозил и начал медленно сдавать. Кроя матом все на свете, я вылез снова, но Венский опередил меня. Его сапоги были в белой пыли. В руках он держал другой трос.