Меня не спросила, бросила в Афганистан. Я был сержантом.
В моем подразделении служили два казаха. Они ненавидели меня уже за одно то, что я москвич, били по-черному. До потери сознания и чувства боли. И приговаривали: «Служила тут до тебя одна русский – тоже с Москвы. Мы его перевоспитывай, как и тебя, потому что дурак, скотина! До тебя русский скотина ушла к душманам. Мы тебя перевоспитывай – ты тоже уйдешь!» Гнев их был страшен, а ярость – свирепа. Казалось, они хотели отомстить мне за все страдания своего народа. Я кричал: «За что, гады, бьете?» Они смеялись в ответ, но били сильней. Сапогами, кулаками… В пах, в живот, по голове… Ухх! Вспоминать больно!
Переслени зажмурился и коротко подрожал ноздрями.
Вытер лицо ладонями, словно оно было мокрым.
– Они ненавидели меня еще до того, как встретили. Может, в этом и заключалось их жизненное предназначение.
Ведь, если бы не они, я не ушел бы из части и мы с тобой здесь водку не пили… Мысль о том, чтобы уйти, подсознательно прорастала в моей голове во время и после побоев.
Сами казахи вбивали ее в мои мозги, из которых они вытряхнули все, кроме этой спасительной мечты. Избитый, я ложился на пол, залезал под койку, чтобы не мозолить им глаза, и мечтал об уходе. Я мечтал сладострастно, с упоением. Моя мечта была моей местью казахам и судьбе. Я хотел жить только для того, чтобы когда-нибудь им отомстить.
Другой цели у меня не было. В свои воспаленные мечты я вкладывал все свое воображение и вдохновение, все, что во мне было. И даже то, чего не было. Я улыбался, когда мечтал. Слезы счастья катались по моему лицу. Эх, горек мой мед!
Мы встали и молча поглядели друг другу в глаза. Я слышал свое и его дыхание. Рот Переслени кривился змейкой.
– Третий тост! – сказал он.
Мы выпили за пятнадцать тысяч людей, таких, как он и я, погибших в Афганистане.
– Словом, я ушел, – Переслени скользнул кончиком пальца по краю стола, – вернее, убежал после очередного побоя в виноградник, забыв автомат в части. Так что «духи» взяли меня безоружного, тепленького. Они, кстати, тоже круто лупили меня – за то, что сдался в плен без АК… Уже через несколько дней я молил бога и командование сороковой армии: «Миленькие, освободите меня из плена! Я воевал за вас и еще хоть пять лет воевать буду!» Но никто не освобождал. Мой Бог не слышал меня, и афганцы хотели заставить меня поклоняться их Богу – Аллаху. А это жестокий Бог…
Он щелкнул пальцем по выключателю – в столовой зажегся свет, и я опять увидел мутно-серые слезы на его лице.
Переслени продолжал:
– Я убежал из части не для того, чтобы перейти на сторону повстанцев. Я, веришь – нет, хотел пешком добраться до Италии. Считал, что там есть у меня родня. Думал, разыщу. В детстве, когда спрашивал мать, почему наша фамилия не Петров, не Иванов и даже не Тютекин, она отвечала мне, что, видно, какой-нибудь прадедушка был итальянец. С тех пор образ итальянского прадедушки с каждым годом все больше обретал реальность в моей голове. Я хотел спрятаться в его замке где-нибудь в Неаполе от тех двух казахов… Но вместо Италии я попал в плен.
Переслени улыбнулся одними глазами, беззвучно зашевелил губами. Вернувшись из Неаполя в Сан-Франциско, а отсюда перенесясь в Афганистан, он сказал:
– Там, в Афгане, встречал других русских пленных. Некоторые были совсем детьми… Как же можно было надевать на них военную форму, кирзовые сапоги и посылать в Афганистан?! Как вообще можно детей-несмышленышей отправлять на войну?! Это же прес-туп-ле-ни-е! Пусть воюют тридцати-сорокалетние – тоже, конечно, идиотизм, однако понять можно. Но не обманутые дети. Ведь нас же обманули и превратили в детский мясной фарш… Я-то хоть выбрался из всего этого, а те, за которых мы пили, – они-то нет! Теперь я расплачиваюсь за вторично дарованную мне жизнь, расплачиваюсь одиночеством. Знаешь, что такое одиночество? Одиночество – это бесполое существо, которое иногда принимает облик человека в серой шляпе. Я привык к нему – он неплохой малый. Зла не делает: молчит себе, и все.
А ведь в наше время не делать зла – это уже ой как много…
– Куда выведет тебя судьба дальше, ты пытался представить?
Переслени бросил на меня недоверчиво-настороженный взгляд:
– Я, – сказал он, – сжег корабль, на котором плыл.
Старое кончилось, новое толком еще не началось. Я застрял где-то посередине. И мне сейчас до тяжести легко.
Алексей помолчал, пытаясь понять, верное ли сравнение подобрал.
– ...До тяжести легко, – повторил он. – Да, именно так: и тяжело, и легко одновременно… Бывает так…
Хлопнула в прихожей дверь, и в гостиной раздались быстрые женские шаги.
– Ленка пришла! – выпалил Переслени.
XVII
– ...Она – русская? – спросил прокурор, хлестнув меня по лицу острым, быстрым взглядом.
– Вроде бы, – ответил я.
– Сколько лет?
– Понятия не имею. Но постарше Переслени.
Вертолет начал снижаться, слегка накренившись носом вниз: автомат прокурора заскользил по сиденью вдоль борта в сторону кабины экипажа. Полковник ловко поймал его за приклад.
В овале иллюминатора теперь рябили звезды, сливаясь с огнями кишлаков.
Показавшись в дверном проеме, Лена глянула на меня исподлобья. Ее березово-белое лицо с крохотной черной родинкой на щеке чуть выше губ было взволнованно. Густые брови сошлись в тревожную линию.
– Добрый день, – сказала она.
– Добрый, – ответил я.
– Лен, – сказал Алексей, – видишь, мы работаем. Интервью…
– Ах, бож-же ж мой! – метнула она быстрый взгляд на бутылку. – Я-то вижу, как вы работаете.
– Ты надолго домой. Лен? – спросил сникший Алексей.
– Еще не знаю, – ответила она и прошла на кухню.
Когда дверь за ней закрылась, Алексей шепнул:
– Пойдем в парк – там договорим.
Мы незаметно прошмыгнули на улицу, прихватив с собой закуску и остатки водки.
Сумерки тронули душистый парковый воздух легкой фиолетовой краской. Было часов шесть вечера. Стайки горожан в спортивных костюмах трусили по аллеям.
Темно-рыжее солнце пряталось в пальмовых листьях. Приятно было слушать журчание искусственных водопадов и ручьев, змеившихся в стриженой траве.
– Сядем здесь? – Переслени кивнул на свободную лавку под высоченной лиственницей, иглой впившейся в небо. – И вид на город отсюда хороший… Ты, кстати, на Ленку не обижайся. Она, видишь ли, уверена, что ты из КГБ.
Боится тебя.
– Даже если и предположить такое, как я могу ей угрожать?
– Не ей, а нам. Понимаешь, она уже пыталась сколотить семейное счастье с одним парнем, тоже прошедшим через афганский плен. Из-за разных обстоятельств не вышло: нервы, подозрения и все такое, о чем нет охоты сейчас говорить.
Ленка боится, что из-за тебя может рухнуть наш с ней карточный домик, что я уеду в Россию…
– Я не обижаюсь на нее, – сказал я, пытаясь убедить в этом самого себя.
– Вот и вери гуд![33] – обрадовался Переслени. – На чем мы с тобой остановились?
– Ты рассказывал про наркотики.
– Ага, вспомнил…
– Но не афганский же чаре ты здесь потреблял? – попытался пошутить я, чтобы согнать с его лица набежавшую волну подавленности.
– Нет, тут ребята используют препаратики покрепче…
Словом, я оказался опять в плену. На сей раз – у наркотиков. Приступы тоски и депрессии стали одолевать меня все чаще. Каждый вечер наведвывался человек в серой шляпе. Я чувствовал смрадное дыхание одиночества. Я по-настоящему боялся за себя. Словом, как-то раз в вербное воскресенье пошел я в здешнюю православную церковь. Познакомился с русскими, сошелся с ними поближе. Они и посоветовали ехать обратно в Нью-Йорк – учиться в семинарии при православном монастыре. Последний раз судьба протянула мне руку помощи. Я ухватился за нее из последних сил.
За спиной раздался шорох первых палых листьев. Вечер уверенно завладевал городом. Видно было, как на глазах густеют сумерки.
– Семинария мне помогла. Душа моя окрепла. Про наркотики забыл. Там я понял: чем дальше от людей, от мира – тем ближе к Богу. Однако я не хочу Бога без мира, а мира без Бога… Начал читать книги по российской истории, увлекся русской философско-религиозной мыслью. Глотал страницы, коченея от тех бездн, что вдруг открывались мне.
Много размышлял над тем, что произошло с Россией в октябре 17-го. Вдруг понял: по нехватке веры большевики надругались над законами жизни. Парадокс заключается в том, что, разрушив самодержавие, они через тридцать лет опять воссоздали его. Если бы в пятидесятом году состоялась коронация Сталина, это было бы воспринято страной как нечто само собой разумеющееся. Я вот о чем иногда думаю: если бы России была дана возможность развиваться в этом веке на основе конституционной монархии, православной церкви и молодого, неудержимого капитализма, она была бы сейчас впереди Америки – уж поверь! Но такая перспектива пугала: тогда-то и выпустили большевиков из бутылки… Ну, что – приговорим пузырек к смертной казни?