— «Лучше уповать на Господа, чем надеяться на человека»… И еще, «Оставь все, иди за Мной», — прошептал Этьен едва слышно, терзая бедную свою губу. На ней выступила капелька крови.
— Не сходи с ума, ты, идиот несчастный! — Кретьен почти орал. Он вскочил и забегал по комнате, как тигр по тесной клетке зверинца, и, сделав круг, опять остановился перед безучастно сидевшим Этьенчиком, сжимая кулаки. — Мы оба христиане, чего ж тебе еще? Зачем радовать дьявола, раскалываясь в самих себе? Почему я могу войти в твою несчастную церковь… Тьфу ты, черт, у вас ее и нету, — ну, так туда, где вы вместе молитесь, как в Ломбере — и там прекрасненько обращаться к Богу, зная, что Он меня слышит и не оставит, — а ты не можешь? Не можешь спокойно войти в храм? Да чем ты тогда лучше… Твоих прелатов-Пилатов, которых вы так ненавидите?..
Губы Этьена сжались в твердую линию. Терпи, filius minor, терпи. Пусть он хулит Церковь истинную. Плати за свою дурацкую любовь сполна, пусть тебе будет плохо, ты это заслужил.
Кретьен, видно, заметил, что все стало еще хуже. Остановился, уронил воздетые руки. Господи, как же Ты попустил такое, что дети Твои убивают друг друга за Тебя.
— Этьен… Ты же понимаешь, что это — дела земные. И что не бывать Царствию Его («и царствию Его не будет конца…»), пока мы все не будем вместе. Что мы — слепые дети во тьме, но все же дети Отца, и есть надежда, что Он выведет нас отсюда… Если мы согласимся.
— Кретьен…
— Да, chrestiens. Я христианин, понимаешь, и это главное. Сочти меня кем хочешь, подумай обо мне то же, что подумал бы тот епископ, по чьему приказу тебя пороли едва не до смерти и бросили в тюрьму… (Ты вздрогнул. Что делать, прости, я причинил тебе боль. Я забыл, что ты не знаешь — я слегка понял твою историю. Была такая тюрьма Шатле в моей жизни. И когда они били Ростана, он потом уже даже не кричал, только хрипло всхлипывал, так что мы слышали, как влажно шмякают удары по телу… И была такая матушка Сибилла давным-давно, среди песков Святой Земли, а у нее — сын Жеан, узник. И еретик.) — Думай что хочешь, но я не человек церкви.
Этьен на миг вскинул глаза, и в них сверкнуло что-то… Безумно знакомое. Далекое. Надежда?.. Но ей не судьба была сиять долее одного мига.
— Ни одной из земных. Я хочу Той Церкви… Которая из братьев, любящих Господа и друг друга, которой я здесь не видал… Хотя мы могли бы… Я давно думал, что мы могли бы заложить камешек в ее стену. (Камень, который отвергли строители, заделался главою угла…) Ну, найти какой-то путь. Путь к…
Этьен молился, чтобы этого слова не было сказано. Он боялся, что едва услышит это слово, твердость его умрет. По той же самой причине он старался не смотреть другу в глаза — чтобы не дать искусить себя в последний раз. Но слово прозвучало, и хотя Этьен все время, не переставая, читал «Отче наш», на этом слове («Хлеб наш сверхсущный… Дай… нам… дай…») осекся, и остаток молитвы ухнул в пустоту.
— … Вспомни Камелот. Вспомни Грааль.
…(И Слово стало плотью…) И Этьен понял. Этьен в самом деле понял, спасибо Тебе, Господи, Утешитель, Параклет — понял, почему должно поступить так. И ему стало одновременно очень больно и очень легко. Он встал и с удивлением понял, что глаза его мокры. А он и не заметил, когда это случилось.
— Кретьен… Я понял. Понял, почему все так.
— Что ты понял, ты… Неспособный ничего понять?..
Кретьен с совершенно измученным спором лицом ухватился за складку занавеси алькова. Вчера он так устал, что не успел побриться, и подбородок его за несколько дней припорошило темным. В черных волосах проблескивали стальные нити — не то так ложится свет… Не то седина. Но все равно — надо же, какой… красивый человек. Его Кретьен.
— Нам не должно идти вместе из-за Грааля.
— Из-за…как?
— Из нас может быть прав только один. Мне казалось, что это я. Но может быть, прав и ты. И нам нужно… разделиться. Как рыцарям из Французской Книги. Со мной ты никогда не найдешь замка. Поэтому я пойду своим путем.
Кретьен долго смотрел на расплывчатое пятно его лица. Острый подбородок, широкие скулы. Русые волосы заправлены за уши. Ему двадцать три, а Этьенету было бы сейчас где-то около тридцати. Как безумно жаль, что все — так.
Он тяжело, как больной, сел на низкую кровать, застланную мехом. В каменных стенах замка холодно даже летом, когда весь мир задыхается от жары.
Он сел, оперся локтями о колени, потер большими пальцами виски. Голова начинала болеть, ныть — опять этой полоской надо лбом, как будто на нее надели слишком тесный железный венец-шапель, венец из железных острых цветов… Попросить Этьена полечить? Нет, никогда. Пусть она хоть расколется на части.
— А, поступай как знаешь. Я думал… Я думал, ты мне брат.
Думал он. Думал, умник, тоже мне. Не умеешь думать — не берись. Он обхватил голову руками и плюнул на все. Рано или поздно так должно было случиться, ты знал, что рано или поздно придется рвать по швам. Ты виноват во всем этом сам, я тебя предупреждал, чтоб ни к кому не привязывался, печально сказал ангел-хранитель, разводя бесплотными руками. А теперь — прости, я больше ничего не могу сделать. Как-то справляйся сам, отрывай, как присохшую повязку от раны. Что же делать, что с мясом — все лучше одним рывком.
Этьен испугался. Примерно как тогда, на постоялом дворе, когда Кретьен метался во сне по кровати и кричал. Друга уверенного в себе, старшего и всезнающего можно бить, но друга умирающего…
…Теперь уже катарский послушник, разрываясь на части от боли сердечной, тряс закаменевшего за плечи. Приговаривал что-то неосмысленное, приподнял густую черную прядку, чтобы заглянуть другу в лицо. Квадратик белого света из витражного окна медленно полз по кровати и теперь успокоился у Кретьена на боку. Он сидел, закрыв лицо ладонями, и из-под пальцев сочилась соленая вода.
— А, Иисусе! Ты что, плачешь?..
(Потрясающе умный вопрос. Да вы растете и развиваетесь с каждым днем, мессир Арни. Ваше проницательность делает вам честь. Вы не потомок мессира Мерлина Амврозия, случайно? Или, может, ученик?..)
— Кретьен… Да ты что… Из-за меня?..
(Нет, знаете, из-за тетушки Агнес, которая отравилась несвежей зайчатиной. Из-за отрока Жиля, сына конюха, у которого режется коренной зуб.)
Жутко презирая самого себя сразу за все — за мягкость, за слабость, за твердость, за жестокость — Этьен прижал его черную голову к своей груди и сказал наконец вслух то, чего не собирался открывать никогда:
— Ты думал… верно. Я тоже об этом думал. О брате. Мне казалось… что я тебя узнал. Что ты был моим братом в прошлом воплощении.
«Брат в прошлом воплощении» как-то странно фыркнул, может быть, рассмеялся. Конечно, он же католик, он не верит в разные жизни. Он насмеялся, я так и знал, мне не стоило этого говорить. Но дело сделано, да и все равно уже, терять — так терять, говорить честно — так до конца. Не надо было так привязываться, сам знаешь — ты сам вырыл свою могилу, дурак, теперь рви по швам и не удивляйся, что швы будут с кровью.
Но сказалось совсем иное, то, чего Этьен от себя и не ожидал никогда, и разум его еще дивился, пока язык произносил слова, повисавшие в воздухе, как заклинание.
— Ты же сам говорил — расстаться нельзя, если не хочешь того. Какая разница, как велико меж двоими расстоянье. Мы даже сможем говорить… Когда захотим. Я буду ждать, — (так надо, так надо, поверь, я плохой проповедник, худший в мире, но пусть Дух даст мне хотя бы раз в жизни вложить свою уверенность в чужое сердце.) — а ты поедешь. А потом ты вернешься и найдешь меня — когда бы то ни было, через год, через десять, ты меня найдешь. И скажешь, что ты видел, нашел ли ты реку, есть ли через нее мост для нас. Тогда я увижу, что твой путь — он истинный. И тогда я попробую тоже пройти им. Ты покажешь мне путь до Реки. Я пойду за тобой в твою Церковь, или в Белый Город — куда поведешь. Я… (он не сказал — клянусь. Он никогда не сказал бы этого, покуда оставался собой. Но евангельского «Да» не доставало, и слово «клянусь», не сказанное, осталось в воздухе, и его услышали. Кто именно — я не знаю, но его услышали.)
Тот, кто слышит все обеты, кто свидетель им на земле и на небе.
И Кретьен тоже слышал.
Он еще помолчал, все не отнимая рук от лица. Но теперь он уже не отчаивался. Он думал.
Потом поднял голову. Этьен все еще был рядом — уже не стоя, но опустившись на колени на коричневую шкуру у кровати, чтобы сравняться ростом с сидящим. Глаза его — серые и тревожные — смотрели прямо, наконец — в глаза. Кажется, он отдал долги. Кажется, с него пали какие-то оковы. «Или оставлен — у сердца спроси — или же освобожден».
Этьен слегка поразился взгляду друга — сухому, пристальному, крайне осмысленному. И еще более поразился он его словам, сказанным очень деловым, вовсе не горестным, живым голосом.