Он не сводил с нее злого взгляда, и во всем его ожесточившемся лице – в ощеренных под усами зубах, в суженных глазах – еще ярче проступило врожденное мелеховское, звероватое.
Но и Дуняшка была этой породы – оправившись от смущения и обиды, она тихо, но решительно сказала:
– Вы, братушка, знаете? Сердцу не прикажешь!
– Вырвать надо такое сердце, какое тебя слухаться не будет, – холодно посоветовал Григорий.
«Не тебе бы, сынок, об этом гутарить…» – подумала Ильинична.
Но тут в разговор вступил Пантелей Прокофьевич. Грохнув по столу кулаком, заорал:
– Ты, сукина дочь, цыц у меня! А то я тебе такое сердце пропишу, что и волос с головы не соберешь! Ах ты, паскуда этакая! Вот пойду зараз, возьму вожжи…
– Батенка! Вожжей-то ни одних у нас не осталось. Все забрали! – со смиренным видом прервала его Дарья.
Пантелей Прокофьевич бешено сверкнул на нее глазами и, не сбавляя голоса, продолжал отводить душу:
– Возьму чересседельню – так я тебе таких чертей…
– И чересседельню красные тоже взяли! – уже громче вставила Дарья, по-прежнему глядя на свекра невинными глазами.
Этого Пантелей Прокофьевич снести уже не мог. Секунду глядел он на сноху, багровея в немой ярости, молча зевая широко раскрытым ртом (был похож он в этот миг на вытащенного из воды судака), а потом хрипло крикнул:
– Замолчи, проклятая, сто чертей тебе в душу! Слова не дадут сказать! Да что это такое? А ты, Дунька, так и знай: сроду не бывать этому делу! Отцовским словом тебе говорю! И Григорий правильно сказал: об таком подлеце будешь думать – так тебя и убить мало! Нашла присуху! Запек ей душу висельник! Да ништо ж это человек? Да чтобы такой христопродавец был моим зятем?! Попадись он мне зараз – своей рукой смерти предам! Только пикни ишо: возьму шелужину, так я тебе…
– Их, шелужинов-то, на базу днем с огнем не сыщешь, – со вздохом сказала Ильинична. – По базу хоть шаром покати, хворостины на растопку и то не найдешь. Вот до чего дожили!
Пантелей Прокофьевич и в этом бесхитростном замечании усмотрел злой умысел. Он глянул на старуху остановившимися глазами, вскочил как сумасшедший, выбежал на баз.
Григорий бросил ложку, закрыл лицо рушником и трясся в беззвучном хохоте. Злоба его прошла, и он смеялся так, как не смеялся давным-давно. Смеялись все, кроме Дуняшки. За столом царило веселое оживление. Но как только по крыльцу затопотал Пантелей Прокофьевич, лица у всех сразу стали серьезные. Старик ворвался ураганом, волоча за собой длиннейшую ольховую жердь.
– Вот! Вот! На всех на вас, на проклятых, языкастых, хватит! Ведьмы длиннохвостые!.. Шелужины нету?! А это что? И тебе, старая чертовка, достанется! Вы ее у меня отпробуете!..
Жердь не помещалась в кухне, и старик, опрокинув чугун, с грохотом бросил ее в сенцы, – тяжело дыша, присел к столу.
Настроение его было явно испорчено. Он сопел и ел молча. Молчали и остальные. Дарья не поднимала от стола глаз, боясь рассмеяться. Ильинична вздыхала и чуть слышно шептала: «О, господи, господи! Грехи наши тяжкие!» Одной Дуняшке было не до смеха, да Наталья, в отсутствие старика улыбавшаяся какой-то вымученной улыбкой, снова стала сосредоточенна и грустна.
– Соли подай! Хлеба! – изредка и грозно рычал Пантелей Прокофьевич, обводя домашних сверкающими глазами.
Семейная передряга закончилась довольно неожиданно. При всеобщем молчании Мишатка сразил деда новой обидой. Он не раз слышал, как бабка в ссоре обзывала деда всяческими бранными словами, и, по-детски глубоко взволнованный тем, что дед собирался бить всех и орал на весь курень, дрожа ноздрями, вдруг звонко сказал:
– Развоевался, хромой бес! Дрючком бы тебя по голове, чтоб ты не пужал нас с бабуней!..
– Это ты меня… то есть деда… так?
– Тебя! – мужественно подтвердил Мишатка.
– Да нешто родного деда можно… такими словами?!
– А ты чего шумишь?
– Каков вражененок? – Поглаживая бороду, Пантелей Прокофьевич изумленно обвел всех глазами. – А это все от тебя, старая карга, таких слов наслухался! Ты научаешь!
– И кто его научает? Весь в тебя да в папаню необузданный! – сердито оправдывалась Ильинична.
Наталья встала и отшлепала Мишатку, приговаривая:
– Не учись так гутарить с дедом! Не учись!
Мишатка заревел, уткнулся лицом в колени Григория. А Пантелей Прокофьевич, души не чаявший во внуках, вскочил из-за стола и, прослезившись, не вытирая струившихся по бороде слез, радостно закричал:
– Гришка! Сынок! Фитино́в твоей матери! Верное слово старуха сказала! Наш! Мелеховских кровей!.. Вот она когда кровь сказалась-то!.. Этот никому не смолчит!.. Внучек! Родимый мой!.. На, бей старого дурака, чем хошь!.. Тягай его за бороду!.. – И старик, выхватив из рук Григория Мишатку, высоко поднял его над головой.
Окончив завтрак, встали из-за стола. Женщины начали мыть посуду, а Пантелей Прокофьевич закурил, сказал, обращаясь к Григорию:
– Оно вроде и неудобно просить тебя, ты ить у нас – гость, да делать нечего… Пособи плетни поставить, гумно загородить, а то скрозь все повалено, а чужих зараз не допросишься. У всех одинаково все рухнулось.
Григорий охотно согласился, и они вдвоем до обеда работали на базу, приводя в порядок огорожу.
Врывая стоянки́ на огороде, старик спросил:
– Покос начнется что не видно, и не знаю – прикупать травы али нет. Ты как скажешь всчет хозяйства? Стоит дело хлопотать? А то, может, через месяц красные опять припожалуют и все сызнова пойдет к чертям на выделку?
– Не знаю, батя, – откровенно сознался Григорий. – Не знаю, чем оно обернется и кто кого придолеет. Живи так, чтобы лишнего ни в закромах, ни на базу не было. По нонешним временам все это ни к чему. Вон возьми тестя: всю жизню хрип гнул, наживал, жилы из себя и из других выматывал, а что осталось? Одни горелые пеньки на базу!
– Я, парень, и сам так думаю, – подавив вздох, согласился старик.
И разговора о хозяйстве больше не заводил. Лишь после полудня, заметив, что Григорий с особой тщательностью приклячивает воротца на гумне, сказал с досадой и нескрываемой горечью:
– Делай абы как. Чего ты стараешься? Не век же им стоять!
Как видно, только теперь старик осознал всю тщетность своих усилий наладить жизнь по-старому…
Пред закатом солнца Григорий бросил работу, пошел в дом. Наталья была одна в горнице. Она принарядилась, как на праздник. На ней ловко сидели синяя шерстяная юбка и поплиновая голубенькая кофточка с прошивкой на груди и с кружевными манжетами. Лицо ее тонко розовело и слегка лоснилось оттого, что она недавно умывалась с мылом. Она что-то искала в сундуке, но при виде Григория опустила крышку, с улыбкой выпрямилась.
Григорий сел на сундук, сказал:
– Присядь на-час, а то завтра уеду и не погутарим.
Она покорно села рядом с ним, посмотрела на него сбоку чуть-чуть испуганными глазами. Но он неожиданно для нее взял ее за руку, ласково сказал:
– А ты гладкая, как будто и не хворала.
– Поправилась… Мы, бабы, живущи́е, как кошки, – сказала она, несмело улыбаясь и наклоняя голову.
Григорий увидел нежно розовеющую, покрытую пушком мочку уха и в просветах между прядями волос желтоватую кожу на затылке, спросил:
– Лезут волосы?
– Вылезли почти все. Облиняла, скоро лысая буду.
– Давай я тебе голову побрею сейчас? – предложил вдруг Григорий.
– Что ты! – испуганно воскликнула она. – На что же я буду тогда похожа?
– Надо побриться, а то волосы не будут рость.
– Маманя сулила остричь меня ножницами, – смущенно улыбаясь, сказала Наталья и проворно накинула на голову снежно-белый, густо подсиненный платок.
Она была рядом с ним, его жена и мать Мишатки и Полюшки. Для него она принарядилась и вымыла лицо. Торопливо накинув платок, чтобы не было видно, как безобразна стала ее голова после болезни, слегка склонив голову набок, сидела она такая жалкая, некрасивая и все же прекрасная, сияющая какой-то чистой внутренней красотой. Она всегда носила высокие воротнички, чтобы скрыть от него шрам, некогда обезобразивший ее шею. Все это из-за него… Могучая волна нежности залила сердце Григория. Он хотел сказать ей что-то теплое, ласковое, но не нашел слов и, молча притянув ее к себе, поцеловал белый покатый лоб и скорбные глаза.
Нет, раньше никогда он не баловал ее лаской. Аксинья заслоняла ее всю жизнь. Потрясенная этим проявлением чувства со стороны мужа и вся вспыхнувшая от волнения, она взяла его руку, поднесла к губам.
Минуту они сидели молча. Закатное солнце роняло в горницу багровые лучи. На крыльце шумели детишки. Слышно было, как Дарья вынимала из печи обжаривавшиеся корчажки, недовольно говорила свекрови: «Вы и коров-то небось не каждый день доили. Что-то старая меньше дает молока…»
С попаса возвращался табун. Мычали коровы, щелкали волосяными нахвостниками кнутов ребята. Хрипло и прерывисто ревел хуторской бугай. Шелковистый подгрудок его и литая покатая спина в кровь были искусаны оводами. Бугай зло помахивал головой; на ходу поддев на короткие, широко расставленные рога астаховский плетень, опрокинул его и пошел дальше. Наталья глянула в окно, сказала: