Копылов недовольно оглянулся по сторонам, шепнул:
– Ты потише, ординарцы слушают.
– Почему это так, спрашивается? – сбавив голос, продолжал Григорий. – Да потому, что я для них белая ворона. У них – руки, а у меня – от старых музлей – копыто! Они ногами шаркают, а я как ни повернусь – за все цепляюсь. От них личны́м мылом и разными бабьими притирками пахнет, а от меня конской мочой и по́том. Они все ученые, а я с трудом церковную школу кончил. Я им чужой от головы до пяток. Вот все это почему! И выйду я от них, и все мне сдается, будто у меня на лице паутина насела: щелоктно мне, и неприятно страшно, и все хочется пообчиститься. – Григорий бросил рушник на колодезный сруб, обломком костяной расчески причесал волосы. На смуглом лице его резко белел не тронутый загаром лоб. – Не хотят они понять того, что все старое рухнулось к едреной бабушке! – уже тише сказал Григорий. – Они думают, что мы из другого теста деланные, что неученый человек, какой из простых, вроде скотины. Они думают, что в военном деле я или такой, как я, меньше их понимаем. А кто у красных командирами? Буденный – офицер? Вахмистр старой службы, а не он генералам Генерального штаба вкалывал? А не от него топали офицерские полки? Гусельщиков из казачьих генералов самый боевой, заславный генерал, а не он этой зимой в одних исподниках из Усть-Хоперской ускакал? А знаешь, кто его нагнал на склизкое? Какой-то московский слесарек – командир красного полка. Пленные потом говорили об нем. Это надо понимать! А мы, неученые офицеры, аль плохо водили казаков в восстание? Много нам генералы помогали?
– Помогали немало, – значительно ответил Копылов.
– Ну, может, Кудинову и помогали, а я ходил без помочей и бил красных, чужих советов не слухаясь.
– Так ты что же – науку в военном деле отрицаешь?
– Нет, я науку не отрицаю. Но, брат, не она в войне главное.
– А что же, Пантелеевич?
– Дело, за какое в бой идешь…
– Ну, это уж другой разговор… – Копылов, настороженно улыбаясь, сказал: – Само собою разумеется… Идея в этом деле – главное. Побеждает только тот, кто твердо знает, за что он сражается, и верит в свое дело. Истина эта стара, как мир, и ты напрасно выдаешь ее за сделанное тобою открытие. Я за старое, за доброе старое время. Будь иначе, я и пальцем бы не ворохнул, чтобы идти куда-то и за что-то воевать. Все, кто с нами, – это люди, отстаивающие силой оружия свои старые привилегии, усмиряющие взбунтовавшийся народ. В числе этих усмирителей и мы с тобой. Но я вот давно к тебе приглядываюсь, Григорий Пантелеевич, и не могу тебя понять…
– Потом поймешь. Давай ехать, – бросил Григорий и направился к сараю.
Хозяйка, караулившая каждое движение Григория, – желая угодить ему, предложила:
– Может, молочка бы выпили?
– Спасибо, мамаша, времени нету моло́ки распивать. Как-нибудь потом.
* * *
Прохор Зыков около сарая истово хлебал из чашки кислое молоко. Он и глазом не мигнул, глядя, как Григорий отвязывает коня. Рукавом рубахи вытер губы, спросил:
– Далеко поедешь? И мне с тобой?
Григорий вскипел, с холодным бешенством сказал:
– Ты, зараза, так и этак тебе в душу, службы не знаешь? Почему конь занузданный стоит? Кто должон коня мне подать? Прорва чертова! Все жрешь, никак не нажрешься! А ну, брось ложку! Дисциплины не знаешь!.. Ляда чертова!
– И чего ты расходился? – обиженно бормотал Прохор, угнездившись в седле. – Орешь, а все зря. Тоже не велик в перьях! Что ж, мне и перекусить нельзя перед дорогой? Ну, чего шумишь-то?
– А того, что ты с меня голову сымешь, требуха свиная! Как ты со мной обращаешься? Зараз к генералу едем, так ты у меня гляди!.. А то привык запанибрата!.. Я тебе кто есть? Езжай пять шагов сзади! – приказал Григорий, выезжая из ворот.
Прохор и трое остальных ординарцев приотстали, и Григорий, ехавший рядом с Копыловым, продолжая начатый разговор, насмешливо спросил:
– Ну так чего ты не поймешь? Может, я тебе растолкую?
Не замечая насмешки в тоне и в форме вопроса, Копылов ответил:
– А не пойму я твоей позиции в этом деле, вот что! С одной стороны, ты – борец за старое, а с другой – какое-то, извини меня за резкость, какое-то подобие большевика.
– В чем это я – большевик? – Григорий нахмурился, рывком подвинулся в седле.
– Я не говорю – большевик, а некое подобие большевика.
– Один черт. В чем, спрашиваю.
– А хотя бы и в разговорах об офицерском обществе, об отношении к тебе. Чего ты хочешь от этих людей? Чего ты вообще хочешь? – добродушно улыбаясь и поигрывая плеткой, допытывался Копылов. Он оглянулся на ординарцев, что-то оживленно обсуждавших, заговорил громче: – Тебя обижает то, что они не принимают тебя в свою среду как равноправного, что они относятся к тебе свысока. Но они правы со своей точки зрения, это надо понять. Правда, ты офицер, но офицер абсолютно случайный в среде офицерства. Даже нося офицерские погоны, ты остаешься, прости меня, неотесанным казаком. Ты не знаешь приличных манер, неправильно и грубо выражаешься, лишен всех тех необходимых качеств, которые присущи воспитанному человеку. Например: вместо того чтобы пользоваться носовым платком, как это делают все культурные люди, ты сморкаешься при помощи двух пальцев, во время еды руки вытираешь то о голенища сапог, то о волосы, после умывания не брезгаешь вытереть лицо лошадиной попонкой, ногти на руках либо обкусываешь, либо срезаешь кончиком шашки. Или еще лучше: помнишь, зимой как-то в Каргинской разговаривал ты при мне с одной интеллигентной женщиной, у которой мужа арестовали казаки, и в ее присутствии застегивал штаны…
– Стал быть, было лучше, если б я штаны оставил расстегнутыми? – хмуро улыбаясь, спросил Григорий.
Лошади их шли шагом бок о бок, и Григорий искоса посматривал на Копылова, на его добродушное лицо, и не без огорчения выслушивал его слова.
– Не в этом дело! – досадливо морщась, воскликнул Копылов. – Но как ты вообще мог принять женщину, будучи в одних брюках, босиком? Ты даже кителя на плечи не накинул, я это отлично помню! Все это, конечно, мелочи, но они характеризуют тебя как человека… Как тебе сказать…
– Да уж говори как проще!
– Ну, как человека крайне невежественного. А говоришь ты как? Ужас! Вместо квартира – фатера, вместо эвакуироваться – экуироваться, вместо как будто – кубыть, вместо артиллерия – антилерия. И, как всякий безграмотный человек, ты имеешь необъяснимое пристрастие к звучным иностранным словам, употребляешь их к месту и не к месту, искажаешь невероятно, а когда на штабных совещаниях при тебе произносятся такие слова из специфически военной терминологии, как дислокация, форсирование, диспозиция, концентрация и прочее, то ты смотришь на говорящего с восхищением и, я бы даже сказал, с завистью.
– Ну уж это ты брешешь! – воскликнул Григорий, и веселое оживление прошло по его лицу. Гладя коня между ушей, почесывая ему под гривой шелковистую теплую кожу, он попросил: – Ну, валяй дальше, разделывай своего командира!
– Слушай, чего ж разделывать-то? И так тебе должно быть ясно, что ты с этой стороны неблагополучен. И после этого ты еще обижаешься, что офицеры к тебе относятся не как к равному. В вопросах приличий и грамотности ты просто пробка! – Копылов сказал нечаянно сорвавшееся оскорбительное слово и испугался. Он знал, как несдержан бывает Григорий в гневе, и боялся вспышки, но, бросив на Григория мимолетный взгляд, тотчас успокоился: Григорий, откинувшись на седле, беззвучно хохотал, сияя из-под усов ослепительным оскалом зубов. И так неожидан был для Копылова результат его слов, так заразителен смех Григория, что он сам рассмеялся, говоря: – Вот видишь, другой, разумный, плакал бы от такого разноса, а ты ржешь… Ну, не чудак ли ты?
– Так, говоришь, стало быть, пробка я? И черт с вами! – отсмеявшись, проговорил Григорий. – Не желаю учиться вашим обхождениям и приличиям. Мне они возле быков будут ни к чему. А бог даст – жив буду, – мне же с быками возиться, и не с ними же мне расшаркиваться и говорить: «Ах, подвиньтесь, лысый! Извините меня, рябый! Разрешите мне поправить на вас ярмо? Милостивый государь, господин бык, покорнейше прошу не заламывать борозденного!» С ними надо покороче: цоб-цобэ, вот и вся бычиная дисклокация.
– Не дисклокация, а дислокация! – поправил Копылов.
– Ну, нехай дислокация. А вот в одном я с тобой не согласный.
– В чем это?
– В том, что я – пробка. Это я у вас – пробка, а вот погоди, дай срок, перейду к красным, так у них я буду тяжелей свинца. Уж тогда не попадайтесь мне приличные и образованные дармоеды! Душу буду вынать прямо с потрохом! – полушутя-полусерьезно сказал Григорий и тронул коня, переводя его сразу на крупную рысь.
Утро над Обдоньем вставало в такой тонко выпряденной тишине, что каждый звук, даже нерезкий, рвал ее и будил отголоски. В степи властвовали одни жаворонки да перепела, но в смежных хуторах стоял тот неумолчный негромкий роковитый шум, который обычно сопровождает передвижения крупных войсковых частей. Гремели на выбоинах колеса орудий и зарядных ящиков, возле колодцев ржали кони, согласно, глухо и мягко гоцали шаги проходивших пластунских сотен, погромыхивали брички и хода обывательских подвод, подвозящих к линии фронта боеприпасы и снаряжение; возле походных кухонь сладко пахло разопревшим пшеном, мясным кондёром, сдобренным лавровым листом, и свежеиспеченным хлебом.