и другая вариация «социального мотива». Во Франции сначала Д. Герен, затем А. Собуль, а в Советском Союзе В.Г. Ревуненков отстаивали мнение о том, что политическая линия, проводившаяся робеспьеристами в период Террора, не только не отвечала интересам городских «низов», но и прямо противоречила им. Соответственно указанные авторы определяли ее (с теми или иными нюансами) как «буржуазную».
Особой точки зрения придерживался историк-марксист Ж. Лефевр, изучавший аграрную историю Революции. Он пришел к выводу, что политика робеспьеристов, центральным стержнем которой был террор, не отвечала чаяниям ни одной из социальных групп французской деревни.
Таким образом, попытка объяснить «социальным мотивом» действия революционного правительства периода Террора дала весьма любопытные результаты, правда, скорее негативного порядка. Сторонникам «социальных» трактовок удалось гораздо более убедительно показать, чьим интересам политика Робеспьера и его сторонников противоречила, нежели то, чьим интересам она отвечала.
Если говорить, например, о торговцах и предпринимателях, то робеспьеристы в отличие от ультралевых не были противниками этих социальных групп как таковых. Конечно, близость людей подобных профессий к богатству, источнику пороков (Сен-Жюст: «богатство — позор»), вызывала в отношении к ним некоторую настороженность. Тем не менее лидеры робеспьеристов никогда не порицали коммерсантов вообще, хотя в публичных выступлениях Робеспьера, Сен-Жюста и Кутона можно найти немало резких слов о спекулянтах, скупщиках и недобросовестных поставщиках, т. е. о предпринимателях, нарушавших закон. Составленный Сен-Жюстом по поручению Конвента план совершенного устройства общества, известный в историографии как «Республиканские установления», предполагал существование при идеальном строе и негоциантов, и промышленников.
Согласившись под давлением плебса на введение в сентябре 1793 г. всеобщего «максимума» — законодательного ограничения цен и заработной платы, робеспьеристы в дальнейшем не раз его порицали, подчеркивая, что являются противниками государственного вмешательства в экономику. Они считали, что установление норм «естественной морали», в каковом видели свою главную цель, само по себе должно гарантировать «справедливое» распределение материальных благ. Истинный республиканец непременно захочет избавиться от излишков, потратив их на общественные нужды. Вот как это выглядело в представлении Робеспьера: «Патриоты чисты; если же судьба наделила их дарами, которые добродетель презирает, а жадность уважает, они и не думают скрывать их. Они стремятся использовать их благородным образом».
Применительно к коммерсантам данный принцип фактически означал требование отказаться от прибыли в пользу общества. Однако большинство предпринимателей вовсе не были готовы к этому и не спешили следовать требованиям «естественной морали», что, в свою очередь, трактовалось робеспьеристами как «нравственная испорченность» и соответственно «контрреволюционность», подлежащая искоренению средствами террора.
Что касается городского плебса, которого не могло «развратить» богатство по причине отсутствия такового, то и его политические требования шли вразрез с робеспьеристскими представлениями о добродетели. Будучи противниками непосредственного вмешательства государства в экономику, робеспьеристы крайне негативно относились к требованиям плебса усилить регулирование торговли, находившим отражение в лозунгах ультралевых. Движение «бешеных», секционные общества, эбертистская Коммуна были поочередно разгромлены сторонниками Робеспьера. Высказываясь с симпатией о «неимущих патриотах», о тех, кто носит «почетную одежду бедности», робеспьеристы рассматривали любое стремление «низов» к материальному благосостоянию как проявление алчности и результат пагубного влияния врагов революции. Так, когда парижские портовые рабочие потребовали повысить им жалование, командующий национальной гвардией Парижа Ф. Анрио, близкий к робеспьеристам, в своем приказе сурово осудил их за то, что они не хотят «переносить лишения, столь привычные для бедных санкюлотов-демократов».
Еще меньше окружение Робеспьера и он сам были осведомлены о подлинных чаяниях крестьянства. Это проявлялось даже в языке их выступлений. Мыслители века Просвещения и законодатели эпохи Революции, действительно интересовавшиеся аграрными проблемами, обсуждали их, используя специфическую конкретную терминологию. Так, вместо обобщающего и потому излишне абстрактного понятия «крестьяне» (paysans) применялись термины, обозначавшие те социальные группы, на которые реально делилось население французской деревни: «арендаторы» (fermiers), «пахари» (laboureurs), «земледельцы» (cultivateurs), «работники» (manouvriers), «поденщики» (journaliers) и т. д. Однако тщетно было бы искать аналогичные понятия в выступлениях робеспьеристов. Сторонники «Неподкупного» с неизменной симпатией отзывались о тех, «кто возделывает землю собственными руками», но никогда не опускались в своих речах с уровня философской абстракции до рассмотрения конкретных проблем деревни. И даже знаменитые вантозские декреты, рассматривавшиеся многими историками как вершина социальной политики робеспьеристов, были составлены в столь абстрактных категориях морали, что оказались неприменимыми на практике.
Таким образом, результаты исследований, проведенных к настоящему времени сторонниками различных вариаций «социального мотива», пока не позволяют утверждать, что политика робеспьеристов, возглавлявших в период Террора революционное правительство, выражала интересы какого-либо из более или менее значимых слоев французского общества.
Третий из названных мотивов, мотив утопии, также впервые был предложен еще современниками Революции. Пожалуй, наиболее ярко он представлен в знаменитом докладе Комиссии по изучению найденных у Робеспьера и его сторонников бумаг, который зачитал в Конвенте 16 нивоза III года (5 января 1795 г.) депутат Э.Б. Куртуа. По убеждению автора доклада, трагедия Террора стала результатом грубого нарушения естественного хода вещей, в соответствии с которым до того времени развивалась революция: «Всемирный разум… что приводит в движение миры и обеспечивает их гармонию, был подменен разумом одной партии… Революция, которую считали более или менее постепенным переходом от зла к благу, была отныне уподоблена лишь удару молнии».
Причину столь фатального развития событий, прервавшего естественный ход эволюции общества, автор доклада видел в желании робеспьеристов провести в жизнь путем жесточайшего государственного принуждения умозрительно созданный ими план социального устройства, совершенно не учитывавший реального положения дел. Так, Куртуа говорил о Сен-Жюсте: «Повеса двадцати шести лет, едва стряхнув с себя школьную пыль и раздуваясь от гордости за свои куцые знания, прочел книгу одного великого человека (Монтескье), в которой ничего не понял, кроме того, что роскошь, дитя искусств и торговли, портит народ. Еще он вычитал, что другой великий человек (Ликург), коего он понял и того меньше, воспитал народ храбрецов на пространстве в несколько тысяч стадий. Тут же наш незадачливый подражатель античности, не изучив ни местных особенностей, ни нравов, ни состава населения и применяя принципы, которые вообще неприменимы на практике, заявил нам здесь тоном, полным самодовольства, которое было бы смешно, если бы не было столь ужасно: “Мы обещаем вам не счастье Персеполиса, а счастье Спарты”».
Такая интерпретация (независимо от намерений Куртуа) перекликалась со взглядами авторов консервативного направления, в частности Э. Бёрка. Еще в юности, пришедшейся на середину века, Бёрк критиковал английских и французских просветителей за то, что они полагали возможным разработать умозрительным путем схему идеального общественного строя, лишенного противоречий. Неудивительно, что Французская революция, в которой многие современники (по крайней мере на ранней ее стадии) видели триумф идей Просвещения, была воспринята им как попытка осуществления этих абстрактных систем на практике. Уже в