— Теперь ты мой повелитель, князь, и я сделаю все, как ты хочешь. А за щедрые милости твои да возвеличит тебя Аллах и да исполнит Он все твои желания!
— Вот, кстати, насчет Аллаха: теперь тебе и всем тем татарам, кои с тобой придут и в моем государстве навечно останутся, надобно будет принять христианскую веру.
— Я к тому готов, государь, и с собою приведу лишь таких людей, которые будут на то согласны тоже.
— И вот еще что тебе скажу: знаю, род твоих отцов православный, и может, ты захочешь остаться в их обычае, в том неволить тебя не стану. Но коли желаешь послушать доброго совета, принял бы ты лучше нашу, католическую веру. От того тебе будет больше пользы, особливо, если хочешь быть Карачевским князем после Ивана Мстиславича. Сам я, коли говорить правду, к этим делам равнодушен — мне все одно, что католик, что православный. Но я не самодержец, надо мною стоит король Владислав, а он ярый католик, и православному человеку от него больших милостей ждать нельзя. Ты над этим подумай!
— Я подумаю, князь.
Глава 2
«Одно поколение отходит, другое поколение приходит, а земля вовеки пребывает… Кружится на ходу своем ветер и на круги свои возвращается он».
Екклезиаст
Святослав Титович, второй из Козельских князей, княживших в Карачеве, умер несколько лет спустя после того, как впервые побывал там Карач-мурза. Младшему сыну Юрию еще при жизни своей дал он в удел город Мосальск [532], а старший, Мстислав, наследовал после отца Карачевский стол. Но он прокняжил недолго и умер еще не старым. Единственному его сыну Ивану, когда он вступил на княжение, было немногим за двадцать. Тем же годом женился он на воспитаннице Витовта, Гольшанской княжне Юлиане Ивановне, которой в ту пору было пятнадцать лет. Год спустя родился у них сын Михаил, а тремя годами позже — дочь, нареченная Софьей.
Иван Мстиславич смолоду был здоровьем слаб, но статен и хорош собою. Волосами был он рыжеват, как и все в его роду, но у него они красиво вились кудрями и цветом отдавали не на лисий хвост, как у других, а на спелую рожь. Бороду он брил, глаза имел серые, ясные, а лицом был бел и румян, хотя и нездоров был этот румянец.
В младенчестве был он чистый херувим, и родители в нем души не чаяли. Все, что Ванюша успевал пожелать, давалось ему тотчас, отчего нрав он приобрел трудный, и угодить ему порою бывало мудрено. Все-то он, как тогда говорили, хотничал [533], и то ему не так, и другое не этак, и хотенкам его не было конца, а потому с юных лет прозвали его в Карачеве Хотетом, да так эта кличка за ним и осталась. Княжич сперва обижался на такое прозвище, и многим его обида выходила боком, но потом притерпелся и обвык, так что в зрелых годах и сам, случалось, говаривал: «Я — князь Хотет Карачевский», либо: «Это наше, хотетовское».
При всем том сердце имел он не злое, а спеси ему польские порядки поубавили, ибо вере отцов изменить он не захотел, православным же князьям на Литве теперь приходилось терпеть немало обид и утеснений. Да и самое княжение таких удельных, как он, ныне стало лишь пустым словом, а многих и вовсе согнали с отчих столов. Его, однако, Витовт оставил и пока был к нему милостив, но, несмотря на это, Иван Мстиславич в душе крепко не любил великого князя: слишком уж был он ласков с княгиней Юлианой Ивановной. И хотя знал Хотет, что ничего худого за этим покуда нет, но видел ясно, что терпит его Витовт только из-за жены, будто сам по себе он не князь древнейшего роду и не законный хозяин этой земли, а пришей собаке хвост. И было ему это обидно и горько.
Но чтобы не вышло какого худа, все это он старался таить в себе, даже жене не показывал виду, а потому, когда приехал ордынский царевич с письмом от Витовта, князь принял его любезно и, усадив за стол в приемной горнице, тут же начал читать привезенное письмо.
В грамоте Иван Мстиславич был не силен, обычно письма читал и писал ему сын, проживший два года в Кракове и там кой-чему научившийся, но при татарине звать Михаила он постеснялся и потому читал долго, а Карач-мурза тем временем с любопытством оглядывал помещение, в котором они находились. Он сразу узнал эту горницу по рассказам и описаниям Никиты. Тут, видимо, мало что изменилось с той далекой поры, когда вот на этих самых скамьях сидели бояре Алтухов, Шестак и другие, ожидая выхода его деда, князя Пантелеймона Мстиславича; у стен стоят те же резные дубовые лари, а над дверью налево, в трапезную, висит голова тура с огромными рогами, когда-то убитого его отцом, князем Василием…
Да, вещи и предметы остались те же, и для знающих прошлое в них жива была память тех, кто их создал или когда-то ими пользовался. Но в этих вещах, как и во всем облике города Карачева, уже отчетливо виделись черты тления, чувствовалось, что судьба произнесла над всем этим свой приговор, и время, не торопясь, приводит его в исполнение.
С тех пор, как Карач-мурза здесь побывал, прошло почти сорок лет, и он лучше чем кто-либо мог заметить эту тлетворную работу времени. Старые бревенчатые стены города, прежде служившие надежным оплотом власти и спокойствия его предков, теперь никому не могли внушить ни страха, ни почтения, а скорее вызывали жалость и грусть. Они ушли в землю и стали заметно ниже; никто их больше не обновлял, многие бревна прогнили и из них сыпалась труха, а местами разрушились и оползли целые городницы [534], так что в город теперь можно было войти не только через ворота, но и через эти проемы в стене. Дома на улицах обветшали и почернели, новых совсем не было видно, а многие из старых стояли пустыми и заброшенными, а то и вовсе обратились в развалины, еле приметные за разросшимися кустами бузины и густым бурьяном.
Текло время, и жизнь шла своими путями, они были по-прежнему широки и бурливы, но судьба, пролагая их, обошла стороной этот древний городок, и от некогда могущественного княжества Карачевского ныне только и остались почерневшие, полуобвалившиеся стены, да вот этот рыжеватый человек с чахотным румянцем на лице, князь по имени, с трудом читающий письмо-приказ своего чужеземного владыки…
Наконец Иван Мстиславич закончил чтение и поднял глаза на Карач-мурзу.
— Ну что же, в добрый час, — промолвил он. — Ты, поди, знаешь, о чем мне пишет великий князь. Волю его я должен исполнить, да и нет у меня причин тому препятствовать. Места там все одно пустые, и коли они заселятся, мне от того будет только польза. Посади там кого русского — татары его пограбят и людей уведут в полон, ну, а ты для них как-никак свой и тебя они, может, не тронут. Где же ты хочешь, чтобы я тебе землю дал?
— Тех мест я не знаю, князь. Где укажешь, там и сяду.
— Князь Витовт Кейстутьевич пишет: по реке Рыбнице, либо по Неручи. Так ведь это сотни верст и везде там пусто. Лучше бы ты сам съездил да поглядел, я тебе дам провожатого. Которое выберешь место, то я за тобою и запишу.
— Хорошо, князь, я поеду. А за ласку твою спаси тебя Бог.
— Меня благодарить не за что, благодари Витовта — он здесь ныне хозяин. А мне, говорю, от того, что ты там поселишься, кроме пользы ничего не будет.
— Сколько же мне выбирать земли?
— Это сам гляди. Витовт Кейстутьевич пишет: дать, сколько тебе будет потребно. После воротись сюда, сделаем опись рубежей, а грамоту от князя Витовта получишь. Когда же думаешь туда поехать? — помолчав, спросил Хотет.
— Дня два либо три дам отдохнуть коням, а там и поеду, князь.
— Добро. А завтра жду тебя на обед. За трапезою еще побеседуем.
* * *
На обеде у князя, кроме членов его семьи, присутствовали трое бояр, из которых один был очень стар, а два других казались ровесниками Ивана Мстиславича. Стол был не изыскан, но обилен, и хозяева потчевали радушно. Истинным его украшением служила сама княгиня Юлиана Ивановна, которой было уже за тридцать, но казалась она моложе и блистала свежестью и красотой необыкновенной. Прелестны были ее серые глаза с поволокой неги, но особое обаяние всему облику княгини придавали ее пышные, пепельно-русые волосы, которых она не прятала под повойник, как это было принято у русских замужних женщин того времени. Польские обычаи уже сказывались в этих краях.
Приглядевшись к княжне, Карач-мурза увидел, что и она на редкость хороша. Ей еще не было и четырнадцати лет, и она не успела развиться в женщину, но лицом походила на мать, и, глаза у них были одинаковые, впрочем, только на первый взгляд: у матери они излучали больше тепла, а у дочери больше света.
«Не одно сердце, наверно, сожгут эти глаза», — невольно подумал Карач-мурза, когда она на него взглянула.
Княжич Михаил, юноша лет семнадцати, тоже лицом был приятен, а ростом высок и строен. В Кракове у польских панов перенял он некоторую тонкость манер, чем выгодно отличался от сидевших за столом карачевских бояр; в разговоре держался скромно, но не робел и за словом в карман не лазил. Карач-мурзе он понравился.