В его случае неизбежная мизансцена выглядела бы совсем не смешной: худой, седеющий, бледный, по всем приметам тяжелобольной человек и цветущая, крепкая женщина. Рядом растерянная мамаша, не очень жалующая «эту актерку», и сестра, прослезившаяся то ли от радости, то ли от печали.
Но всё осталось по-прежнему. Книппер и Мария Павловна в мире и согласии покинули вместе Ялту. Вопрос о бракосочетании опять решался в переписке. Она написала из Москвы 17 апреля: «Приезжай в первых числах и повенчаемся и будем жить вместе. Да, милый мой Антоша? Что ты теперь делаешь целыми днями? Пиши мне всё, каждую пустяковину и не отшучивайся вечно. Целую. Ольга». На следующий день спрашивала: «Где мы будем после венчания? Хочу быть с тобой наедине, а не прямо ехать в Ялту на люди. Согласен?» Еще через три дня предлагала: «Приезжай скорей, повенчаемся и удерем — хочешь? <…> Хочу каждый день по письму, а больше всего хочу твоего приезда — что тебя держит? Целую и обнимаю горячо. Твоя собака».
Она торопила Чехова. Торопилась сама: «Чувствую, что жизнь уходит, а я как будто не жила, ничего не сделала в жизни, мало схватила, мало или, скорее, не поняла жизни, и что самого главного, самого красивого в жизни не сумела взять и понять». Рассказала ему, как на благотворительном рауте, где пела ее мать, к Анне Ивановне подошел великий князь Сергей Александрович, московский генерал-губернатор, с супругой. Первый вопрос великой княгини якобы был: «„Ваша дочка в Москве? Когда же ее свадьба? А как его здоровье?“ Как тебе это нравится? — Мама стала в тупик и замялась, т. к. сама ничего не знает. Вел. княг. очень осведомлялась о тебе. Что за безобразие! Не желаешь ли ее пригласить в посаж[енные] матери? Затрепали нас с тобой».
Чего было больше в этом рассказе? Невольного тщеславия? Шутливой женской уловки, мол, все говорят об их свадьбе, дошло даже до царской фамилии и теперь уже отступать некуда? Или досады?
На этот пассаж Чехов ответил: «Что касается великой княгини, то передай ей, что быть у нее я не могу и никогда она меня не увидит; если же выйдет какой-нибудь скандал, например, с паспортом, то я пошлю к ней тебя».
Таких водевильных снижений было много в письмах Чехова и ранее. Часто героем подобных эпистолярных комических зарисовок Чехов выставлял самого себя, если чувствовал, что свалял дурака, попал в неловкое положение и мог показаться окружающим смешным, нелепым. Правда, с годами превращений становилось всё меньше. А шутки, розыгрыши, ирония носили невеселый характер.
Чехова тех дней, весной 1901 года, запомнил Куприн. Он подметил одну из природных черт Чехова: любовь к детям и животным (кроме кошек). При нем одна из собак, обитавших на Аутке, попала под фаэтон: «Задняя нога вся была исковеркана, кожа и мясо прорваны почти до кости, лилась кровь. Антон Павлович тотчас же промыл рану теплой водой с сулемой, присыпал ее йодоформом и перевязал марлевым бинтом. И надо было видеть, с какой нежностью, как ловко и осторожно прикасались его большие милые пальцы к ободранной ноге собаки и с какой сострадательной укоризной бранил он и уговаривал визжавшего Каштана:
— Ах ты, глупый, глупый… Ну, как тебя угораздило?…Да тише ты… легче будет… дурачок…»
Наблюдал Куприн и за «беседами» Чехова с «приемной дочерью» Машей, воспитанницей Васильевой. Ольга последовала за Чеховым в Крым, поселилась на время в Гурзуфе и навещала «Белую дачу». Между ней и Евгенией Яковлевной сразу установились самые добрые отношения. Непритязательная, сердечная старая женщина жалела богатую сироту и вела с ней простые разговоры, пока Чехов занимал Машу: «Между крошечным ребенком и пожилым, грустным и больным человеком, знаменитым писателем, установилась какая-то особенная, серьезная и доверчивая дружба. <…> А. П. внимательно и сосредоточенно слушал, а она без умолку лепетала ему свои детские смешные слова…»
Куприн оставил в воспоминаниях подробное описание кабинета Чехова с плакатом «Просят не курить». Упомянул запах духов в кабинете, заметил, что Чехов любил тонкие ароматы. Описал он и наружность Чехова: «Глаза у него были темные, почти карие, причем раёк правого глаза был окрашен значительно сильнее, что придавало взгляду А. П., при некоторых поворотах головы, выражение рассеянности. Верхние веки несколько нависали над глазами, что так часто наблюдается у художников, охотников, моряков — словом, у людей с сосредоточенным зрением. Благодаря пенсне и манере глядеть сквозь низ его стекол, несколько приподняв кверху голову, лицо А. П. часто казалось суровым».
Но в редкие минуты веселья Чехов, по воспоминаниям наблюдательного гостя, сбрасывал пенсне, смеялся и тогда «глаза его становились полукруглыми и лучистыми <…> и весь он тогда напоминал тот юношеский известный портрет, где он изображен почти безбородым, с улыбающимся, близоруким и наивным взглядом несколько исподлобья». И глаза его в этот момент казались голубыми.
Даже уши его запечатлелись в памяти Куприна: «…большие, некрасивой формы, но другие такие умные, интеллигентные уши я видел еще лишь у одного человека — у Толстого». А еще запомнились руки — «сухие, горячие». И пожатие — «всегда очень крепкое, мужественное, но в то же время сдержанное, точно скрывающее что-то». Упомянул Куприн виденную им не раз картину: Чехов сидел в утренние часы на скамейке за домом и долго, не двигаясь, сложив руки на коленях, смотрел на море. Описал он и назойливых «антоновок», глазевших на «Белую дачу». И поток посетителей, визитеров, просителей, «настоящую и мнимую» бедноту.
Всё это, конечно, физически утомляло Чехова и досаждало душевно, потому что сопровождалось неизбежными искренними и фальшивыми комплиментами, порой льстивыми похвалами. Тогда, по наблюдениям Куприна, Чехов мрачнел, опускал глаза или сводил разговор к шутке, к комической реплике в свой адрес. Однажды он сказал с серьезным лицом: «Что вы думаете: меня ведь в Ялте каждый извозчик знает. Так и говорят: „A-а! Чехов? Это который читатель? Знаю“. Почему-то называют меня читателем. Может быть, они думают, что я по покойникам читаю? Вот вы бы, батенька, спросили когда-нибудь извозчика, чем я занимаюсь…»
Как можно было уменьшить число посетителей? Приказать работнику Арсению отказывать всем? Но среди ялтинских обывателей и праздных приезжих, включавших «визит к Чехову» в курортную программу, могли оказаться те, кому нужна была помощь. Он по-прежнему пристраивал чахоточных больных, помогал нуждающимся деньгами, некоторых навещал. В марте 1901 года московская газета «Курьер» поместила заметку «Симпатичное предложение», будто Чехов предложил учителям земских школ Серпуховского уезда, кто пожелает поехать в Крым, «стол и квартиру в своем имении». Кто-то просил о помощи в связи с чертой оседлости, из которой Ялта была исключена в 1893 году. Теперь многие евреи иудейского вероисповедания должны были получать разрешение полицейских властей даже на временное проживание в городе. Случалось, что муж имел право на въезд, а жене не давали вида на жительство.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});