С этими мыслями я подошел к гроту из ракушек. Вход в него был закрыт диким виноградом. Во всякое другое время я проник бы туда просто для того, чтобы насладиться свежестью подземелья, ибо снаружи было очень жарко, хотя было уже далеко за полдень; но сейчас я решился на это лишь с бьющимся сердцем, как если бы изгибы этой сельской пещеры должны были привести меня к чему-то такому, от чего зависело если не мое счастье, то, по крайней мере, неисчислимый ряд приключений.
Внутри грот являлся приятным убежищем. Вода сочилась между влажных раковин и собиралась в два водоема. В свод было вправлено несколько птиц и животных из золоченой бронзы, которые разделяли мечтания одинокого посетителя. Следующая зала, более темная, составляла продолжение первой, а третья совершенно тонула во мраке. Слышно было только, как капля за каплей падала вода, словно для того, чтобы отмечать на этих часах, устроенных самой природой, монотонные часы молчания. Почва была так неровна, что в поисках пути сквозь темноту я рисковал вывихнуть себе ногу. Я забрался в какой-то узкий проход, где вскоре пришлось идти, наполовину согнувшись. Острия раковин царапали мне плечи, и я уже начал утомляться этими препятствиями, хитро придуманными, без всякого сомнения, для того чтобы при выходе из темноты повысить удовольствие от вновь обретенного дневного света и легкости воздуха. Я не ошибся. Выход из грота обнаруживал удивительную перспективу, образуемую совокупностью садов, видимых с самой выгодной для них точки, главным фасадом виллы и стройным рядом ее колоннады. Балюстрада крыши выделялась на чистом своде неба. Я вдохнул в себя горький запах буксов и сладкое благоуханье апельсиновых деревьев.
Впитывая в себя этот двойной аромат, я случайно заметил, что из всех окон виллы одно было тщательно закрыто. Эта странная особенность привлекла мое внимание, и я стал рассматривать плотные опущенные ставни. Все другие окна фасада сверкали своими стеклами в лучах заходящего солнца. Что означали эти герметически прикрытые ставни? Я весь был погружен в мысли об этом, когда чья-то рука легла на мое плечо. То была рука сенатора Бальдипьеро; другою он мне протягивал письма, приготовленные им для меня. Я поблагодарил его и сообщил о своем намерении немедленно двинуться далее в путь. Было еще достаточно рано, чтобы успеть добраться на ночлег в Нолетту. К моему большому удивлению, он не захотел с этим согласиться и стал удерживать меня на ночь. Кончилось тем, что я принял его предложение, и мы продлили нашу прогулку по саду. Он показал мне различные места его, где я еще не успел побывать. Сенатор волочил по песку полы своего длинного затканного цветами халата; ступая, он опирался на высокую трость из черного терновника.
Правду сказать, Андреа Бальдипьеро не нуждался в поддержке этой трости. Он был еще крепок и полон сил, хотя седые волосы жесткими иглами пробивались сквозь кожу его бритых щек. Мы остановились перед статуей, которая украшала зелень одного из боскетов. Бальдипьеро стал хвалить ее наготу в выражениях, которые свидетельствовали о его вкусе к прекрасным формам, и я восхищался манерой, с какою он обозначил линии этой лесной нимфы концом своей трости, золотой набалдашник которой сверкал между пальцев его крепкой волосатой руки.
Наступил час обеда, оказавшегося тонким и продолжительным. Его подавали слуги-негры в большом круглом зале, сплошь украшенном зеркалами, где они молчаливо скользили вокруг нас. Зеркала причудливо умножали их до такой степени, что от мнимого числа их рябило в глазах. Над их курчавыми волосами вздымались желтые шелковые тюрбаны, на которых колыхались легкие перья. Золотые кольца висели в их ушах. Черные руки наливали нам в бокалы мое любимое дженцанское вино. По мере того, как мы пили, во мне возрастало приятное самочувствие, в то время как лицо сенатора постепенно омрачалось. Он следил за тем, как я ем и пью, сам не притрагиваясь ни к тарелке своей, ни к бокалу. Мой аппетит был достоин подражания; путешествие еще более увеличило его. Не следовало ли запастись силами, чтобы быть готовым к предстоящим приключениям, которые могут оказаться самого разнообразного свойства, если судить о них по рассказам тех, кто видел свет. Никогда еще не чувствовал я себя в лучшем настроении. Вино вызвало на моем лице здоровый обильный румянец, на который сенатор, казалось, смотрел с завистью, хотя, как мне представлялось, ему нечему было завидовать, ибо и тело и дух в нем сохранились в совершенстве.
Однако, пристальнее всматриваясь при свечах в его лицо, я уловил на нем явные признаки утомления. Повлияла ли здесь усталость от нашей долгой прогулки по садам или какая-либо другая причина? Не казался ли старый Бальдипьеро с виду крепче, чем он был на самом деле? Он уже находился в тех летах, когда сил остается лишь столько, сколько нужно для поддержания жизни; их может хватить еще надолго, если не требовать от них большего, чем то, что они могут дать. Говорили, будто сенатор неохотно мирился со своей старостью, и добавляли, что при случае он не прочь помолодеть, — более, чем это бы следовало, и, быть может, менее, чем ему самому бы этого хотелось.
Мало-помалу среди разговора он сам перешел к жалобам на то, о чем я уже подозревал. Он хвалил мое счастье и противопоставлял ему плачевность своей старости. При этом он проявил необычайную горечь. Впрочем, я слушал его довольно рассеянно, так как мне все это казалось естественной участью, на которую все мы обречены и более или менее скорое наступление которой должно побуждать нас пользоваться настоящим как можно лучше. Поэтому, пока он говорил, я продолжал пить дженцанское вино и лакомиться плодами. Негры принесли в плетеных серебряных корзинах прекраснейшие плоды, и я, отведав их, воспользовался случаем воздать честь гостеприимному хозяину. Он изысканно извинился, что неожиданность моего прибытия помешала ему предложить мне иные развлечения, кроме своих садов и стола, присоединив к ним лишь уединенную беседу с угрюмым стариком и не украсив трапезу гостями или хотя бы музыкой. Я отвечал ему, что не испытываю потребности ни в том, ни в другом, что пребывание с ним наедине мне очень приятно, если только мне не приходится упрекнуть себя за то, что я смутил его одиночество, и что я с большой радостью пользуюсь обстоятельствами, доставившими мне удовольствие беседы с ним. Он дал мне кончить, потом, покачивая головой, сказал, что моя любезность бесконечно для него лестна, и что он готов даже поверить, что в настоящую минуту я говорю правду, но что вскорости я стану думать по-иному, когда мне придется лечь в постель в полном одиночестве между двух простыней, что, конечно, плохое дело для молодого человека, в особенности для такого, который любит женщин.