Ее можно было бы свободно принять за семилетнюю по росту, хотя Хане было уже от роду двенадцать лет.
– Здравствуй, papa Гари! – проговорила она едва понятно по-русски. (Этому языку выучил ее князь). И, подбежав к отцу, вскарабкалась на ручку его кресла.
– А ты опять по-своему оделась, Хана! Зачем? Сколько раз я просил тебя, дитя мое, приучаться к нашему европейскому платью, – недовольно нахмурив брови, но скорее печально нежели строго, произнес князь, бросив беглый, проницательный взгляд на прелестный костюм японочки.
– Так ты никогда не приобретешь европейский образ, моя девочка.
– Но ведь Хана надела же русские сапожки, – засмеялась звонким совсем детским смехом, похожим на шелест весеннего ветерка, Хана, забавно ломая и коверкая слова. – Гляди! они золотые, точно желтые хризантемы нашей страны. А если бы и так, – прибавила она с лукавой усмешкой, – а если бы и так! Хана не любит русского платья, в нем тесно, неудобно; у себя в Токио Хана его же не носила никогда.
– Но у себя Хана была маленькой дикаркой. А теперь, когда Хана в России, ей надо вести себя иначе, – с улыбкой проговорил князь, ласково гладя блестящую, черную головку своей воспитанницы.
– А papa Гари разве едет сегодня куда-нибудь? – с любопытством, понятным ее возрасту, осведомилась японочка, не отвечая на замечание отца.
– Нет, твой papa проведет с тобою вечер, будет читать тебе книжку и учить тебя русской азбуке, – печально и ласково говорил князь. Таким печальным и ласковым он был всегда со дня смерти любимой жены, в лице которой лишился большого друга.
– Вот славно! – обрадовалась Хана и даже, подпрыгнув на своем месте, захлопала в крошечные ладоши, причем все ее бесчисленные браслеты зазвенели еще музыкальнее и звонче на ее руках. – А потом Хана споет тебе песенку о красавице-мусме (девушке), взятой морем? Хорошо, papa Гари? Хочешь, папа Гари? Да?
– Нет! Не пой мне сегодня, Хана! Мне не до песен, моя малютка.
– Ты опять скучаешь по маме Кити? ты болен? – уж тревожно спрашивала маленькая японочка, подняв свои тоненькие, словно выведенные кисточкой с тушью брови и делаясь уже совсем похожей на маленького ребенка с этим, замечательно шедшим к ней, наивно-милым выражением лица.
– Успокойся! Со мной не случилось ничего особенного, Хана, мне просто взгрустнулось нынче, – успокоил ее князь.
– Тебе скучно! – печально улыбнулась малютка, с преданностью собачки глядя в глаза названного отца, которого она называла papa Гари не будучи в силах произнести его имени. – Но позови тогда своих друзей и родственников, papa, купи сладкого, фруктов и конфет, вели Хане надеть ее новый, лучший кимоно и новый пояс оби и вели ей спеть свою лучшую песенку. И тогда милый отец перестанет скучать… Верно говорит Хана?
– Нет, моя малютка, не перестанет, – печально усмехнулся князь и, взяв в обе руки ее крошечное личико, поцеловал в детский открытый лобик. Маленькая японочка вся просияла от этой ласки единственного близкого ей в мире человека. Всю свою бесконечную любовь к покойной княгине она теперь перенесла на князя. Он был для нее в одно и то же время и отец и друг, добрый старый друг сироты Ханы, увезший ее так далеко от голубого неба ее родины, который любил и баловал ее как собственного ребенка. Князь, на сколько мог, старался скрасить жизнь своего маленького приемыша.
По ее неотступной просьбе, он отделал с возможной роскошью ее комнатку, разбросал в ней мягкие циновки и татами,[10] расставил всюду хорошенькие ширмочки, выписанные из Японии, развесил разноцветные фонарики, чтобы как можно точнее воспроизвести родную обстановку в ее памяти и напоминать ей ее далекую, покинутую родину, по которой она скучала. В углу комнаты князь устроил настоящую японскую хибаччи,[11] около которой грелась малютка. В противоположном же углу комнатки стояла высокая конусообразная самогрелка-ванна,[12] которую ежедневно наполняли горячей водою и в которой купалась Хана, согласно привычке своего народа.
На полочках по стенам комнаты, выстеганным голубым атласом, были расставлены крошечные изображения Будды и маленькие кумиры. Перед ними лежали засохшие цветы, травы; кусочки пирожного и конфет казались в виде жертвоприношений перед ними, тут же стояли японские чашечки величиною с наперсток, наполненные до краев душистым, ароматичным чаем. Словом, всевозможные дары, которые ежедневно приносила в жертву своим божкам аккуратная маленькая Хана.
Князь никак не мог убедить девочку принять, христианство. Хана молилась по-своему своим божкам и ни о чем другом и слышать не хотела. В этой странной азиатской комнатке постоянно пахло ирисом или мускусом, и сама ее маленькая хозяйка походила на редкий и нежный цветок. Даже самое имя «Хана» значило цветок по-японски, – красивое имя, по мнению маленькой девочки, которым она справедливо гордилась.
Здесь, в ее прелестном уголке, было немало и настоящих цветов. Князь заботился о том, чтобы его приемной дочурке, любившей цветы с трогательным постоянством, было приятно видеть их всегда перед глазами. Тут были и желтые и розовые и белые, как снег, хризантемы, наполнявшие фарфоровые вазы, расставленные на низеньких, в виде подносов и скамеечек, столиках, и редкостные лотосы, дети оранжерей, и розы всевозможных цветов и оттенков. Цветы заменяли игрушки Хане.
И когда ей становилось невыносимо тяжело и грустно без этой родины, без ее славного «Дай-Нипон», о котором она сладко и грустно мечтала, бедная девочка брала свой музыкальный ящик и извлекала из него жалобно-певучие звуки, подтягивая им своим тонким, как пастушья свирель, голоском.
Обыкновенно это случалось в то время, когда ее дорогой приемный отец уезжал из дома, а гувернантки, приставленной к ней, Хана дичилась и избегала почему-то.
Умерла княгиня Гари, «мама Кити», и papa Гари оставляет Хану одну, – трогательным голосом жаловалась девочка в своих, ею самой сочиненных, песенках. Она тут же развивала приходившие ей мысли в целые песни и пела эти заунывные японские песенки на весь дом звонким и нежным голоском.
Но сегодня ей не хотелось плакать. Ей было хорошо сидеть так, подле ее названного отца, который раскрыв большую книгу азбуки с раскрашенными картинами, учил по ней читать маленькую Хану.
Сегодня Хана как-то особенно трогала князя и в голове его, в этой убеленной, благодаря пережитому горю, ранними преждевременными сединами, голове невольно вставала мысль!
– Бедная девочка жестоко скучает в одиночестве. Никакие гувернантки не смогут заменить ей той сердечной ласковой привязанности, которую она встречала в лице покойной княгини. Хорошо было бы найти ей такого же доброго друга, любящего и отзывчивого, который бы позаботился о ней; старшую сестру и подругу, которая бы сумела занять, развлечь Хану, приучить ее понемногу, исподволь к мысли принять христианство, быть ее названной матерью и руководительницей, как трогательно его просила перед смертью своей княгиня Кити, обожавшая маленькую японку, как собственное горячо любимое дитя.
– Женись поскорее вторично, Всеволод, иначе тоска загубить тебя и нашу бедную малютку в одиноком огромном Петербургском доме… Душа Ханы ищет веселых детских радостных впечатлений, звучит еще и сейчас в его ушах нежная предсмертная мольба покойнице.
Но князь был далек от мысли вступить в брак вторично. Слишком уж исключительно прекрасно было сердце усопшей доброй княгини!
И такой другой женщины, по мнению князя, не могло более встретиться на земле. Так, по крайней мере, думал князь до сегодняшнего дня, а сегодня перед ним неотступно стоял образ бледной взволнованной девушки с золотистыми прядями пушистых волос, со смелой горячей речью, образ Лики Горной с ее прекрасным порывом любви и милосердия, с ее ангельской добротою.
И потом, это поразительное сходство с покойной женою! То же обаяние, та же кротость во всем существе.
– Ты хотела бы снова увидеть море, Хана? – чтобы спугнуть странное впечатление, обратился он к своей питомице.
– Море? Какое? – так и встрепенулась она точно маленькая птичка.
– Ну море… океан, что ли, ваш океан, тихий… Хотела бы ты его повидать?
– О!
В этом «о» вырвалась такая бездна чувства и скорби по оставленному родному краю, что князь Гарин невольно крепче прижал к себе черненькую головку, исполненный жалости к ней.
– И Токио хотела бы видеть? И Физияму?[13] – и родные зары… и дженерикши,[14] и Курума…[15] Да? Хана? Скажи мне все, что чувствуешь, скажи мне правду, крошка моя!
Глаза маленькой японки блеснули, личико ее заалелось.
– Ради всего тебе дорогого не говори этого, отец мой! Не говори так! – вскричала она, прижимая свои крошечные ручонки к сильно забившемуся сердечку.
– Ты тоскуешь по родине, Хана? Хочешь вернуться туда?