Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И все-таки, – заговорил я, обрывая его монолог, – не понимаю, что побудило его связаться с таким подонком, как Вудрафф.
– Это-то как раз просто, – самоуверенно возразил О’Мара. – Ему хотелось обратить гаденыша в собственную веру. Алеку необходимо было поупражняться на таком человеческом отребье, как Вудрафф. Для него это была проба духовной мощи. Не думай, что он не знал, каков на самом деле Вудрафф. Нет, он его насквозь видел. Как раз Вудрафф-то, с его мелочностью и себялюбием, и стал мишенью Алекова альтруизма. Как и подобает мученику, он тратил и тратил себя без остатка… Вудрафф ведь так и не узнал, что ради него Алек пошел на кражу. Да и не поверил бы, если б ему сказали, крысенок. Да, я не говорил тебе, что недавно налетел на Вудраффа? На Бродвее.
– Ну и что он теперь поделывает?
– Должно быть, сутенерствует, – проронил О’Мара.
– Зато вот точно знаю, чем занимается Ида. Теперь она у нас артистка. Сам видел афиши с ее именем во всю длину. Надо будет сходить на нее посмотреть, а?
– Без меня, – отрезал О’Мара. – Подожду, пока в аду не встречу… Слушай, да ну ее к дьяволу, эту сучку, и Вудраффа в придачу! Надо ж, черт меня дернул столько времени на них потратить! Скажи-ка лучше, ты об О’Рурке что-нибудь знаешь?
– Об О’Рурке? Да нет. Странно, что ты о нем спросил. Нет. Признаться, я о нем и не вспомнил с тех пор, как работу бросил…
– Стыдно тебе должно быть, Генри. О’Рурк – король. Не понимаю: такого человека – и выкинуть из головы. Он же тебе вроде как отец был, да и мне, правду сказать. Отчего ж мне не поинтересоваться, как он живет-поживает?
– Можно как-нибудь вечерком сходить его проведать. Не на другой планете живем.
– Так давай не откладывать, – отозвался О’Мара. – Для меня просто побыть с ним рядом – что душу очистить.
– Странный ты парень, – сказал я. – Одних терпеть не можешь, на других молиться готов. Будто все время собственного отца ищешь.
– В точку попал: именно это я и делаю. Тот сукин сын, что себя моим отцом называет, – как я к нему отношусь, ты знаешь. Как ты думаешь, чего он боится, этот кусок дерьма? Что в один прекрасный день я свою сестру трахну. Слишком уж мы дружны, на его взгляд. И этот-то подонок двадцать лет назад упрятал меня в сиротский приют. Вот еще один ублюдок, на пару с Вудраффом, кому я с наслаждением оторвал бы сам знаешь что. Правда, у него и отрывать-то нечего. Суется всюду, работая под русского, извращенец чертов из Галиции. Да будь у меня предок типа О’Рурка, из меня наверняка вышло бы что-нибудь путное. А так – не знаю, для чего скроен, на что годен. Плыву себе по течению. С Церковью воюю… Да, между прочим, сестрице моей я ведь чуть не вставил. Наверно, старый хрен меня на эту мысль и навел. Какого черта, что в этом странного: двенадцать лет ее не видел. И какая она мне теперь сестра? Всего-то смотрящаяся женщина во цвете лет, очень соблазнительная и очень одинокая. Не знаю уж, какая сила меня удержала. Кстати, надо бы ее проведать. Говорят, не так давно замуж вышла. Может, и не худо бы нам с ней, ну, как это говорят, перепихнуться… Господи, Алек пришел бы в ужас, услышь он меня сейчас.
Так мы и перескакивали с одной темы на другую, пока – ровно в десять минут второго, как я и предсказывал, – не возникла Мона. Держа в одной руке сверток с дорогой снедью, в другой – бутылку бенедиктина. Похоже, добрые самаритяне по-прежнему не обходили ее вниманием. На сей раз в этой роли выступил – кто бы вы думали? – удалившийся на покой пекарь из Уихокена. К тому же человек незаурядной культуры. Хотите – верьте, хотите – нет, но на всех ее обожателях, будь то почтенные лесорубы, боксеры, кожевники или ушедшие на покой уихокенские хлебопеки, лежал неизгладимый отпечаток культуры.
Беседе нашей пришел конец, как только Мона появилась на пороге. О’Мара взял себе за правило глуповато ухмыляться, едва она принималась рассказывать о новейших своих приключениях; Мону это откровенно злило. Но раньше обстояло еще хуже. Поначалу он ее без конца перебивал, задавая оскорбительно прямые вопросы типа: «Так ты хочешь сказать: он даже не попытался тебя облапить?» И так далее в том же духе – вещи, которые у нас в доме были строго табуированы. Постепенно О’Мара приучился держать язык за зубами. Лишь изредка отпуская какую-нибудь двусмысленную шуточку или слегка завуалированный намек, до которых Мона не снисходила. Временами, впрочем, рассказы ее бывали столь неправдоподобны, что мы оба прыскали со смеху. Забавнее всего было то, что и она не отказывалась от своей партии в общем хоре, хохоча с нами до упаду. А еще страннее – то, что, вдосталь насмеявшись, она как ни в чем не бывало возобновляла повествование с того места, на котором ее перебили.
Случалось, она призывала меня в свидетели, предлагая подтвердить какую-нибудь из невероятных своих фантазий, что, к вящему удивлению О’Мары, я делал не моргнув глазом. Я даже расцвечивал ее выдумки весьма эффектными деталями собственного сочинения. Слыша их, она серьезно кивала, будто речь шла о чем-то неоспоримом, изначально не подлежащем сомнению, либо, напротив, о вымысле, многократно повторенном и совместно нами отрепетированном.
В мире кажущегося и мнимого она чувствовала себя как рыба в воде. Она не только верила в собственные россказни: она вела себя так, будто самый факт изложения служит дополнительным свидетельством их достоверности. Само собой разумеется, все вокруг в то же время убеждались в обратном. Повторяю, все вокруг. Последнее лишь укрепляло ее собственную убежденность в том, что линия поведения выбрана верно. Логика Моны мало в чем совпадала с Евклидовой.
Я тут говорил о смехе. В сущности, ей был знаком до тонкостей лишь один его вид – истерический. Ибо, точности ради замечу, чувство юмора у нее почти отсутствовало. Оно пробуждалось только в присутствии людей, которые сами были начисто лишены такового. В обществе Нахума Юда, юмориста до мозга костей, она улыбалась. Улыбалась доброжелательно, снисходительно, ободряюще; так улыбаются умственно отсталым детям. Улыбка Моны, надо признать, напрочь отличалась от ее же смеха. Ее улыбка была теплой и неподдельной. А вот смеялась она совсем иначе – резко, пронзительно, устрашающе. Ее смех мог не на шутку обескуражить. Я познакомился с нею задолго до того, как услышал этот смех. Меж ее смехом и ее слезами почти не было разницы. В театре ее обучили технике «сценического» смеха. Он был ужасен. Меня до костей пробирало.
– Знаешь, кого вы двое мне иной раз напоминаете? – спросил О’Мара с тихим ржанием. – Пару конфедератов. Все, чего вам недостает, – это артиллерийской дуэли.
– Зато здесь тепло и уютно, не правда ли? – пожал плечами я.
– Слушай, – вновь заговорил О’Мара с самым серьезным видом, – если б здесь можно было застрять на год или два, я бы сказал: слава тебе господи. Уж мне ль не понимать, что мы тут как сыр в масле катаемся! Да у меня много лет не было такого расслабона! Но самое занятное – мне тут все время кажется, что я от кого-то прячусь. Будто совершил преступление и не помню какое. Ничуть не удивлюсь, если в один прекрасный день сюда нагрянет полиция.
И тут мы все трое, не сговариваясь, прыснули. Полиция! Ей-ей, смешнее ничего не придумаешь.
– Делил я как-то комнату с одним парнем, – затянул О’Мара очередную из своих бесконечных историй, – и он был совсем чокнутый. Я узнал это, только когда по его душу заявились из сумасшедшего дома. Богом клянусь, на вид – нормальнейший из людей: говорит нормально, делает все нормально. Пожалуй, только это и обращало на себя внимание: слишком уж он был нормальный. Я тогда без гроша сидел и в таком раздрае, что даже на поиски работы сил не было. А он работал водителем – в трамвайном парке на Рейд-авеню. В пересменок приходил домой, отсыпался. Бывало, принесет с собой кулек с пирожками и, только разденется, поставит на плиту кофейник. Говорил мало. По большей части сядет у окна и знай шлифует себе ногти. Иногда примет душ, разотрется как следует. В хорошем настроении предложит сыграть в пинокль. Мы играли по мелочи, и он не мешал мне выигрывать, хотя порой и замечал, что я жульничаю. Я никогда не расспрашивал, кто он, что он, а сам он не рассказывал. С каждым днем жизнь будто заново начиналась: было холодно, он говорил о том, как холодно; тепло было – о том, как тепло. Никогда ни на что не жаловался, даже когда ему зарплату урезали. Тут бы мне и насторожиться, да я как-то не обратил внимания. Он был такой добрый, участливый, тактичный, непритязательный; пожалуй, худшее, что я мог о нем сказать, – занудноват был. Ну а мог ли я на него дуться, раз он так хорошо со мной обходился? Ни разу не сказал: пора тебе, дескать, оторвать зад от койки и начать шевелить руками и мозгами. Нет, все, что ему хотелось знать, – это хорошо ли мне, а если нет, то почему. Я понял: он во мне нуждается – наверное, жить один не может; но и тут ничего не заподозрил. В конце концов, куча людей не переносит одиночества. Как бы то ни было – не знаю уж, зачем я вам все это рассказываю, – как бы то ни было, однажды, как я уже говорил, раздается стук в дверь, и снаружи оказывается человек из сумасшедшего дома. Тоже, замечу, на вид вполне здравомыслящий. Вошел этак спокойненько, поглядел по сторонам, сел и начал говорить с моим соседом. Легко так, непринужденно, без нажима: «Ну что, Икинс, будем собираться?» Икинс, так этого парня звали, отвечает: «Ну конечно», тоже легко, непринужденно, без нажима. А пару минут спустя выходит из комнаты, сказав, что ему надо зайти в ванную да вещи собрать. Служащий, или кто там он был, ничего такого не заподозрил и позволил ему выйти. А потом принялся со мной разговаривать. (Собственно, только сейчас он со мной и заговорил.) До меня не сразу дошло, что он и меня за чокнутого держит. Смекнул, лишь когда он стал задавать мне этакие странные, непривычные вопросы: «Вам здесь нравится? А кормит он вас хорошо? Вы уверены, что вам тут удобно?» И так далее в том же роде. Я настолько не уловил подвоха, что вполне вошел в роль, которую будто для меня и придумали. А Икинс – тот уже проторчал в ванной добрых четверть часа. Я уж начал ерзать на месте, думая о том, как буду доказывать, что никакой я не псих, приди служащему охота в придачу и меня с собой прихватить. Вдруг дверь в ванную мягко отворяется. Поднимаю глаза и вижу: стоит там Икинс в чем мать родила, с наголо выбритым черепом, а на шею повесил шланг от душа. И ухмыляется – так, как я никогда прежде не видывал. Ну, я враз и похолодел.
- Громосвет - Николай Максимович Сорокин - Городская фантастика / Контркультура
- Бойцовский клуб (перевод А.Егоренкова) - Чак Паланик - Контркультура
- О чём не скажет человек - Энни Ковтун - Контркультура / Русская классическая проза
- А что нам надо - Джесси Жукова - Контркультура / Прочий юмор / Юмористическая проза
- Волшебник изумрудного ужаса - Андрей Лукин - Контркультура