Тетя Эмма объявила за столом, что разговор состоится в гостиной. Но когда я вместе с прочими родственниками прошла в гостиную, я так ничего и не узнала. Как только слуги удалились, тетя Эмма собрала вокруг сидевшей в кресле бабуси группу взрослых. То есть тех, кому было больше пятидесяти. Ибо большинство отцов и матерей и все прочие ходили еще "в детях". Появление на свет нового поколения Буссарделей, следовавшего за нашим, вовсе не переводило нас в клан взрослых. За исключением одного только Симона. Он-то и стал расспрашивать тетю. Движимая любопытством, которому я сама дивилась, я приблизилась к креслу бабуси, держа в руках чашку кофе. Но мама заметила мой маневр. Она бросила на тетю Эмму предупреждающий взгляд, и та замолчала.
- Ты прости нас, душенька, - обратилась ко мне мама со слишком уж лучезарной улыбкой. - Тете надо с нами поговорить.- И многозначительно добавила: - Конфиденциально.
Старшие уставились на меня.
- Это я должна просить прощения за свою нескромность, - сказала я. - Я принесла вам чашку кофе.
- Всем, кто хотел кофе, уже подано, кисанька, - бросила тетя Эмма.
Я ретировалась. Но когда я проходила мимо тети Луизы, та, протянув руку, избавила меня от чашки кофе и бросила мне робкое "спасибо". Я присоединилась к группе моих кузенов и невесток. Свято чтя семейные обычаи, они держались в стороне.
А там ареопаг, собравшийся вокруг кресла бабуси, таинственно понизил голоса. Из этого я поняла, что разговор идет о деньгах. Ибо это тоже была одна из самых примечательных черт нашей семьи. Подобно тому, как в других домах удаляют детей, когда разговор заходит на эротические темы, так у нас удаляли детей, когда беседа касалась доходов, приданого, наследства. С самого раннего детства нам привили культ денег, как таковых, и научили гордиться капиталами, которыми мы обладали, но нам отказано было в праве касаться их даже словом. Разговоры на эту тему полагалось вести только старшим, только посвященным, только держателям капиталов. Участь молодежи неведение. И во всех сферах. Я, например, знала, что тетя Луиза считается бедной, а тетя Эмма богатой, но не имела даже приблизительного представления об их доходах. Основное семейное достояние сосредоточивалось еще в бабусиных руках, но не известно было, в чем оно выражается. Двадцать или тридцать миллионов? Или сотня миллионов? Все возможно. С одной стороны - внешние признаки богатства, широкий образ жизни, а с другой - комичная экономия сахара и свечей, так, словно без этого мы вряд ли бы свели концы с концами! И когда мы задавали вопрос, нам отвечали: "Тебе это вовсе не обязательно знать". Меня хотели выдать замуж, и, поскольку я отвергла предложенных мне кандидатов, мне говорили: "Хорошо, тогда назови кого-нибудь сама, а мы подумаем..." Но цифру моего приданого мне не сообщали.
Чем объяснялась подобная тактика? Какими-либо нравственными принципами? Но как примирить их с идеей тщеты богатства, каковую нам старались внушить? Быть может, нас просто хотели вооружить против возможного разорения, подготовить к скромной жизни? Но ведь нам все время твердили, что капитал во Франции на веки вечные сохранит свое могущество и что вопреки всем финансовым кризисам и налоговому бремени состояние в умелых руках всегда будет приносить доход; и подкрепляли эту догму историей семьи Буссарделей. Или, быть может, в уме наших родителей жила мысль, что, поскольку мы не знаем точных размеров нашего будущего состояния, оно ускользнет от нас и останется при них? Или же молчаливость объяснялась скупостью?
Вспоминаю, какие странные были лица у отца с матерью, когда они по достижении мною совершеннолетия давали мне отчет в денежных делах. То, что мне осталось по наследству от дедушки плюс еще от двух-трех родственников, было помещено в бумаги, которыми распоряжался отец. Мама торжественно усадила меня в кресло. Она угрожающе насупилась, глаза ее бегали. Вид у нее был такой, словно ей предстояло сделать трудное признание. Папа покачивал головой, желая подчеркнуть свою полную покорность судьбе. Я решила, что мое небольшое состояние, должно быть, исчезло, превратилось в пустой звук. Ничего подобного. Я оказалась богатой. Меня сделали богатой без моего ведома. И об этом-то в конце концов приходилось мне сообщать.
- Ну что же, чудесно! - воскликнула я, обрадованная самим фактом и тем, что мои мрачные предчувствия не сбылись.
Тут мама произнесла с оттенком досады - до сих пор слышу ее интонацию:
- Да... результаты блестящие, просто блестящие!
И, поняв, что я, оправившись от удивления, сейчас поблагодарю их, поспешила испортить мне весь эффект:
- Ты могла бы сказать нам спасибо!
Правда, мама уже тогда мне завидовала. Она, конечно, радовалась, что сумела создать дочери богатство, но радость объяснялась любовью к деньгам и простой порядочностью, меж тем как в душе ее злой демон грустил и досадовал по тому же самому поводу.
Однако случай с Ксавье был совсем иной и много проще моего. Лично он ничем не владел. Из таких негативных сведений в нашем доме тайн не делали. Но крестной матерью обойденного судьбой мальчика была тетя Эмма, и я ее отлично знала: то, чего она не сделает из любви и великодушия, она сделает из мелкого тщеславия и самолюбия. Разве не несла она единолично все расходы в течение долгих лет пребывания Ксавье в горах, сначала в лучшем санатории, а потом в комфортабельном шале. Разве она скупилась на средства, выделяемые для родственных благодеяний? Нет, и в самом деле не скупилась. Это тоже вполне по-буссарделевски. И, конечно, она продолжит дело милосердия, она обеспечит Ксавье: она хочет, чтобы щедрость тети Эммы славили потомки.
Но почему же тогда устроили настоящий заговор, ведь ясно, что дело идет о деньгах, коль скоро взрослые понизили голос и удалили молодежь? Особенно же я тревожилась, видя в числе заговорщиков Симона и маму. При их участии разговоры не останутся платонической болтовней. Я наблюдала за ним и краешком глаза. Симон то и дело вмешивался в общую беседу. Чему пытался он препятствовать? Или какой предлагал ход?
Я так ничего и не узнаю. Но вопрос этот будет мучить меня весь вечер. Когда, сославшись на усталость после долгого пути, я выйду из гостиной вслед за тетей Луизой, которая всегда покидает семейные сборища первой, когда я поднимусь к себе, разденусь, лягу в постель, потушу свет, мысль эта все еще будет назойливо стучать у меня в висках.