Молчание Шахурина вышло двумя изданиями под названием «Крылья победы» тиражом 1 000 000 экземпляров и содержало лишь три примера мелкого мемуарного воровства и старческой расслабленности. Например, бывший нарком особенно хвастался, что покончил с «текучкой кадров» на авиазаводах. Возможно, он просто забыл, что в день первого прогула рабочий не получал карточек на хлеб, наутро его вызывали в военкомат и первым эшелоном отправляли на фронт.
Четыреста оставшихся страниц удобно сокращаются до трех слов: количество произведенных самолетов. К июлю 1941 года пятьдесят самолетов в сутки! Через год император в Кремле показывал Черчиллю своих:
«Вот наш нарком авиапромышленности. Он отвечает за обеспечение фронта боевыми самолетами. И если он это не сделает, мы его повесим», – император показал, как затягивается на шее петля, и показал еще: а вот, видите, нарком весело смеется шутке. И нарком смеялся не шутке, а через тридцать лет вдруг отложил в сторону очки, потрогал натертую веревкой шею, приподнимая вздохом тяжелый от орденов пиджак, и, увидев меня в значительном отдалении, глухо сказал: «Рассчитываю на умение читателей увидеть за отдельными фразами нечто большее».
Вот только зачем это тебе, Алексей Иванович, рыжеватый, невысокий человек плотного телосложения? В таких случаях посланные неумолимые люди видят за отдельными фразами то, что надо, а не те тайные зарубки на столешнице, что отмечали количество трахнутых баб или арестованных сотрудником наркомата.
После выпаривания количества произведенных самолетов в донных отложениях просматривается хорошо сохранившаяся любовь к императору: доклады каждый день, приглашения отобедать, звонки в выходные, ближняя дача, дальняя, вот император говорит наркомам СССР: встречи с молодым Шахуриным приносят пользу лично мне (так говорил про многих, у многих кружились головы, а потом кружились головы их единственных сыновей с пистолетами).
Еще проглядывает желание красоваться. Вот на третий месяц войны Шахурин получает Звезду Героя Социалистического труда (№ 14) и через час, сознательно оставив золото на груди (и ведь не вычеркнул из книжки своей даже через тридцать лет «сознательно»), заваливает к императору (зная про него все: презрение к наградам, стоптанные валенки, смерть под старой вытертой шинелью) и, захлебываясь любовной дрожью, упивается криком Отца: «Нацепили всего на себя! может, вам только праздновать?! А работать некому?!»
Страсть к звездочкам, желание удобных квартир, массажных кушеток, так сказать, комфорта; завтракать и обедать дома, хвалиться приличным пальто на московской встрече союзников в верхах, а также: я первым из бауманских комсомольцев надел галстук, «на что требовалась определенная смелость», а всю коммунистическую личную историю передать единственным фактом: на XVIII съезд партии явился «одетым, как Утесов, в сиреневом костюме, белоснежная сорочка и модный галстук», и незабываемое счастье выделяться среди толстовок и гимнастерок прочих партийных воевод страшной предвойны.
Мне показалось: Уманский и Шахурин походили друг на друга чуть больше, чем походят друг на друга просто ровесники – надломившиеся в январе 1945 года мужчины невысокого роста, наевшие животы при сидячей работе, прославленные как любимцы императора, ценители роскошной жизни, рвущиеся наверх, имевшие по одному боготворимому ребенку и потерявшие детей в один день – 3 июня 1943 года.
Сразу за императором стояли трое, иногда меняясь местами, – Вячеслав Молотов, Лаврентий Берия и Анастас Микоян. Дольше всех прожил Молотов. Дряхлость одолела его волю, и великий человек выбрал в собеседники поэта Феликса Чуева и позволил записывать свои старческие, мелочные жалобы на прогулках по временам года.
Молотов ненавидел Литвинова, сменил его, когда стало ясно, что французы и англичане нас кинули, надо срочно договариваться с немцами. Немцы с евреем-наркомом говорить не будут. А Литвинов не понимал, что пакт с Гитлером – наше спасение… Про ненавистного Молотов, прогуливаясь, так сказал: «Литвинова держали послом в Штатах только потому, что его знал весь мир. Человек оказался гнилой. Совершенно враждебный нам. Хотя умница прекрасный, но ему не доверяли… Литвинов только случайно жив остался… Потом Литвинова отозвали и поставили этого… Уманского – он, конечно, такой несерьезный. Другого не было». Чуев перепутал: наоборот, Литвинов, вызванный из забвения, поехал в Штаты на место Уманского, но не важно, важно слово: несерьезный.
А в другой раз Молотов вспомнил Шахурина: за что его посадили? За то посадили, что без ведома Политбюро изъяли они один лонжерон из конструкции самолета для экономии металла – летчики начали разбиваться. «Наркомом был неплохим, особенно во время войны. Но по натуре – неглубокий человек».
Профессор Вилнис Сиполс, изучавший архив Молотова, записи бесед наркома, показал на допросе: «В записях Чуева много слов и выражений, Молотову не свойственных, а свойственных скорее „вояке“ Чуеву, поклоннику армии и нашего великого прошлого. Молотов не выражался так прямолинейно и грубо».
Наверное. И все-таки: про Шахурина и Уманского великий человек сказал одинаково почти: несерьезный, неглубокий…
Но ведь не это имелось в виду, когда мы начинали?
Я положил рядом и сравнил строчка за строчкой два издания «Крыльев победы» (первое вышло в правление Брежнева, когда императора уже допускалось хвалить, но мимоходом и скупо, второе вышло в правление Горбачева, когда редакторы в кабинетах и на небесах умерли, и на место возвращалось вычеркнутое, и все попыталось принять изначальный вид) – удивительно, но у наркома отняли всего несколько строк.
В первом издании лишь однажды скользнуло «семья жила за городом», но во втором (и получается, каноническом) Шахурин трижды написал про жену.
Сына Владимира в своей вечной жизни он не оставил.
Значит, жена. Спрашивать у нее.
Я оторвал бумажный лоскут, написал «Соня» и тупо посмотрел на четыре чернильные буквы. Софья Мироновна.
Отец и сын
Гольцман взглянул на последнее донесение, состоящее из женского имени, и пару минут ждал, пока я скажу первым:
– Один видный антисемит сообщил следствию, что до замужества Софья Шахурина носила фамилию Вовси. Что она дочка Мирона Вовси, профессора из кремлевской больницы. Потом проходил по «делу врачей-отравителей»…
– Не соответствует действительности. Ее фамилия – Лурье.
И после приготовительного молчания:
– Мне, кажется, удалось договориться – тебя примет один… наш ветеран. Завтра. – Гольцман глотал кофе, измученно вздыхая: что за глыбу он отвалил с пещерного входа, кто сидит там среди мокриц и корешков над остывшей золой под наскальными росписями охоты на львов и оленей? – Только он давно ни с кем не говорил. Из дому уже несколько лет не выходит. Чувствует себя очень плохо. Лежит. Но голова ясная. Хотя в датах может напутать. Я сказал, что ты человек системы и что тебя послала система. Но, ты понимаешь, к нынешней системе у него свое отношение. У тебя будет пятнадцать минут. Он большой человек, но ты, не уточняя, кто он, задашь пару вопросов. С ним можешь говорить прямо. Но аккуратно. Не надо как ты любишь: а правда ли, что самолет Уманского взорвал НКВД? – Гольцман безжизненно улыбнулся. – Я не знаю, поможет ли он. Скажет только то, что считает нужным.
– Вы хотите сказать, что он сознательно будет вводить меня в заблуждение?
Гольцман зыркнул с суровым предостережением. Александру Наумовичу казалось – наш офис прослушивают. И всех повсюду прослушивают. С этим я соглашусь.
– Он скажет. Ты запомни. Потом мы вместе постараемся правильно понять.
Гольцман протянул мне два томика и отдельную книгу, ощетинившиеся зелеными закладками.
– Министр иностранных дел Советского Союза Андрей Андреевич Громыко. Мемуары и воспоминания сына. Больше у нас ничего не будет. Я планировал установить и опросить вдову Громыко, пока не умерла… Искали ее на дачах семьи в Перхушкове и Внукове, но наши источники сообщили, что у Лидии Дмитриевны прогрессирующий склероз, можно про нее забыть. Я приказал разыскать дочь через МГИМО, через отставников – работала там ученым секретарем, и муж там преподавал, кажется, этикет, Пирадов, что ли, фамилия, давно умер. Дочь на контакт не идет. Через своих детей передала: папа Уманского оценивал положительно.
Я просмотрел страницы, отмеченные закладками. Андрей Андреевич Громыко, известный врагам Империи как «великий немой» или «мистер нет», к тридцати годам дорос до кресла ученого секретаря института экономики и звания кандидата наук в области сельского хозяйства. Весной 1939 года, когда наркома Максима Литвинова отправили отдыхать на дачу под арест, а его плеяда разлетелась на пенсии, малозначимые должности и нары (за единственным многозначительным исключением по имени К. А. Уманский), Громыко совершил обыкновенный для тех лет соколиный взлет в американский отдел НКИДа (не зная английского, имея лишь опыт руководства педагогами сельской школы), а уже через полгода отправился с Уманским на флагмане итальянского флота корабле «Рекс», впоследствии затопленном союзниками, – в помощь Уманскому? для присмотра за Уманским? на смену? – можно только гадать, что приказали новому секретарю посольства.