— Клянусь спасением души никогда ни словом, ни делом не умышлять против сынов возлюбленного и единственного брата моего Иоанна, ни против детей их, служить им верно и честно, где они мне назначат, а потребуется, так и голову за них сложить, венца же царского ни для себя, ни для сынов своих, если они у меня будут, не искать, и детей своих, если они у меня будут, в этой клятве воспитать. Да поразит меня Господь в жизни земной и загробной, если нарушу я эту клятву священную. — Тут я размашисто перекрестился, упал на колени, поклонился Ивану, коснувшись лбом пола, потом встал и продолжил: — И на том целую крест! — и поцеловал.
После этого напряжение отпустило Ивана, мне так показалось. Он притянул меня к себе, поцеловал ласково и зашептал в ухо, с каждой минутой все более лихорадочно:
— Люблю тебя, верю тебе и на тебя надеюсь много больше, чем на себя надеюсь, ибо покидают меня силы мои. Вспомни о клятве своей, когда меня не будет. Предвижу я смуту великую, то мне мимо видения ясно представляется. Грядут вероломные, которые пожелают кровь мою родную извести. Спаси последышей моих, спаси кровь мою, которая и тебе не чужая. Коли потребуется, бегите в землю чужую, куда Бог укажет, но спаси кровь! Спаси! — вскрикнул он, откинулся на подушки и потерял сознание.
Я бросился из спальной и, вылетев в приемную палату, махнул призывно рукой Анастасии и лекарям, а прочих, ринувшихся к дверям, удержал.
А людей в ту палату набилось преизрядно, все из ближних Ивановых, и тесть мой князь Дмитрий Палецкий, и Воротынские, Владимир с Михаилом, и боярин Михайло Морозов, и князь Иван Мстиславский, и все Адашевы, Алексей с Даниилом и отец их Федор. В углу сбилась в кучку родня царева — Захарьины-Юрьевы. Из худородных кроме них были Сильвестр и дьяк Иван Висковатый, не старый еще человек, сильно продвинувшийся в последнее время.
Удивительно, но все меня послушались, никто в спальню проникнуть не пытался, вместо того набросились на меня с расспросами — что Иван сказал? Я им честно ответил, что Иван попросил меня крест целовать царевичу Димитрию, а об остальном умолчал, то наше с братом дело. Да они меня уже и не слушали.
— Вот, значит, до чего дело дошло, — протянул князь Воротынский Владимир.
— Я уж который раз говорю, что духовную составить надо, — встрял Висковатый, и никто на него не цыкнул, что не по чину со своим суждением лезет, все только согласно закивали головами.
— Наследник — вопрос наипервейший! — назидательно подняв палец, возвестил Сильвестр.
— Выкрикнуть имя и всех к присяге! — То Михайло Воротынский, сразу чувствуется военный человек.
— Выкрикнуть — дело не хитрое, вот только какое имя? — раздумчиво протянул Мстиславский.
— Имя всем ведомо — Димитрий! На него царь указал! — заголосили Захарьины-Юрьевы, но в их сторону никто даже головы не повернул.
— Да-а, — протянул Алексей Адашев, о чем-то усиленно размышляя.
«Господи! — хотелось крикнуть мне. — Там царь ваш и брат мой, быть может, умирает, вот что главное, вот о чем душа болеть должна, а вы!..» Но тут я осекся и ничего такого не крикнул. Вот ведь как получается, подумал я вдруг, историю я основательно изучил, книг множество прочитал, спроси меня, кто когда жил, когда умер, кто ему наследовал, все без запинки отвечу, а как до дела дошло, так у меня соображение и отшибло. Мыслью о наследнике я нисколько не проникся, несмотря даже на крестоцеловальную присягу, мною только что данную. Все мои мысли были о брате, только о нем болела душа моя. А вот большинство из собравшихся в той палате, возможно, ни одной книги в жизни не прочитали, а сразу за самую суть ухватились. Вот вам и разница между умом книжным и умом практическим! Их и осуждать-то не за что, все их мысли были о власти, вот они этим в первую голову и озаботились.
Тут они опять спорить начали, но ни до чего путного не договорились, кроме того, что надо как-то народ успокоить и время потянуть. Постоял я еще немного, послушал их разговоры, да и вышел вон.
* * *
Вы, наверно, удивляетесь, почему я был такой спокойный. Сам же говорил о страданиях брата, других в холодности и практичности упрекал, но при этом не плакал, не стенал, а даже рассуждал о всяких вопросах жизненных и о природе человеческой.
Вид Ивана и слова его горячечные немало меня потрясли, но вышел я от него, как ни странно вам это покажется, ободренным. Гласу Божию я верил безоговорочно и в истинности видения Ивана ни мгновения не сомневался, а коли так, то что же выходило? Он ведь говорил о сыновьях! Неужели вы не заметили?! А тогда у него сын был всего один, и тот грудничок. Значит, выздоровеет Иван! Поднимется! Оправится!
Я понесся на свою половину, убыстряя бег. Я должен был записать слова Ивана! И не только слова, но даже тон его, для того в местах больших пауз кляксу жирную ставил, а в паузах поменьше — другой знак хитроумный, на червя похожий, червя сомнения. А то ведь как бывает: пройдет немного времени, смотришь на свиток, буквицы те же, слова те же, а читается совсем другое.
А как записал, то успокоился и вчитался внимательнее: «…править после меня будут два моих сына, и отпущено каждому из них на царствование по десять лет без малого, а наследовать им будет мой племянник, и сроку тому тоже десять лет без малого, а больше мне увидеть не дано». Что-то странное показалось мне в конце, как будто слово пропущено или время не то употреблено. Я еще раз напрягся, вспоминая, — нет, все точно записано. Как чувствовал, что тридцать лет придется разгадки ждать, не стал больше голову ломать. А уж то, что Иван мне на ухо шептал, то я прямо на горячечный бред списал. Списать-то списал, но на бумагу занес и в самый дальний тайник спрятал. И вот ведь как вышло! Из тех слов горячечных и повествование это произросло, и согласие мое на настоятельную просьбу Ивана Романова, и та история, которую я напишу. Все по сказанному тогда ныне получается, и в том моя главная тайна. Но об этом пока молчок!
Все пророчества я оставил на будущее, где им и положено быть, а пока озаботился настоящим и отправился гулять по дворцу, к разговорам прислушиваясь. Сколько же людей слетелось во дворец, не протолкнуться! Вот всегда у нас так: когда нужно донести до народа какую-нибудь важную весть, скажем, указ государев, о налогах новых или о сборе рати, так чего только не делают, и глашатаи на площадях кричат, и бумаги на видных местах вывешивают, а иным и на дом приносят, и все равно, кого ни спросишь — ведать ничего не ведаю и слыхом не слыхивал. А как слух какой, так мигом разносится, не только по Москве, но и далеко за пределы. И с подробностями удивительными, не тем удивительными, что невероятные, а совсем наоборот, бывает, ввернут какую-нибудь деталь, о которой никто и знать не может, кроме потерпевшего, ан нет, через час вся Москва в доподлинности извещена. Не только о том, что боярин какой-нибудь в Думе обделался, но и какого цвета дерьмо, все в точности.
Так и с болезнью Ивановой — всем уже известно, почти все во дворец съехались, иные даже из подмосковных вотчин, а ведь по расстоянию никак не могли успеть, только если заранее выехали. И все подробности припадка обсуждают, мне даже показалось, что только обо мне и говорят. И как кричал я, и как успокаивали меня, и как потом плакал, тут и вывод, для меня убийственный: вестимо, дурачок, Божий человек. И бывало, говорят эти самые гадкие слова и прямо на меня смотрят — и не видят! Не как бы не видят, а действительно не видят, я для них не существую. Так и шатался я незримой тенью по дворцу, безгласной тенью, но не глухой!
Только один человек меня и заметил, кто бы вы думали — тетка Евфросинья! Впрочем, чему тут удивляться? Ведь незримость и блаженность моя — дело ее рук, точнее говоря, языка, а творец свое творение завсегда высмотрит. Подошла ко мне, заахала-заохала, выспрашивать принялась, как Иван себя чувствует и в памяти ли, слова ласковы, а глаза настороженные и злые. У, змея подколодная! А сынок ее, князь Владимир Андреевич, меня заметить не соизволил, так сквозь меня и прошел, индюк надутый!
Тут я себя в руки взял и первым делом заставил не слышать, что обо мне говорят. Это очень просто делается: не слушаешь — и все. Прогоняешь, не вдумываясь, через голову все окружающее многоголосье, ненужные или неприятные слова пропускаешь — в одно ухо влетело, в другое вылетело, а за интересные тебе цепляешься, определяешь, откуда они донеслись, и начинаешь вслушиваться. Многие так не только разговор толпы слушают, но и единичную тираду. Можете сами проверить. Поставьте перед собой несколько человек и скажите какую-нибудь фразу, не обязательно длинную и сложную, и попросите повторить, увидите, что всяк свое услышал. Я не отвлекся в сторону, а специально болтаю, чтобы вы забыли, о чем я только что рассказывал.
Итак, настроился я на другие разговоры, слушаю.
— …Царь-то мне за службу сельцо с пятью деревеньками пожаловать обещал, что-то теперь будет?