На этот раз собрались в Грановитой палате, толпа теснилась, клубилась, бурлила, доносились речи зловредные. Но я бесстрашно, с высоко поднятой головой вступил в эту клетку с дикими медведями, бок о бок с друзьями моими возлюбленными, Андреем Курбским и Алексеем Адашевым, и с боярами верными. За нами в палату боязливо протиснулись Захарьины. Князь Мстиславский положил на стол духовную Иванову, обвел всех грозным взглядом и зарокотал:
— Бояре мятежные! Ночь вам дана была на то, чтобы образумиться. Надеюсь, Бог вас наставил на путь истинный. Подходите по одному, целуйте крест царевичу Димитрию.
Тут, как по волшебству, распахнулись двери и в палату вошли сто витязей в доспехах блестящих с бердышами наточенными в руках и стали вдоль стен. Двери закрыли, но за ними долго слышался топот явственный, то дополнительная стража выстраивалась.
Тишина долгая, как туча, повисла в палате, а потом разразилась громом криков. Ну, думаю, слава Богу, ругаться начали, значит, дело на лад пошло, верно говорится — не бойся собаки лающей, бойся молчащей. Покричат, пар выпустят, а как сдуются, так и присягнут.
Особенно буйствовал князь Иван Пронский, на то он и Турунтай.
— Твой отец, да и ты сам после кончины великого князя Василия первыми изменниками были, — наседал он на князя Владимира Воротынского, — а теперь нас к кресту приводишь! А ты, князь Андрей, — оборотился он к Курбскому, — никак запамятовал, сколько лет твой отец в темнице просидел за то, что великому князю Василию присягать отказался.
«Хм, — подумал я про себя, — отец Курбского против нашего с Иваном отца, не знал».
— Кто старое помянет, тому глаз вон, — крикнул громко Курбский и добавил тихо, в лицо Пронскому: — Мое слово крепко, ты, князь, знаешь.
— Кто из вас никогда против государя ни словом, ни делом не умышлял, пусть первым бросит в меня камень, — поддержал его Воротынский.
Таковых не нашлось.
Тут вперед князь Иван Шуйский выступил: «Нам нельзя целовать крест не перед государем. Перед кем нам целовать, когда государя тут нет?»
В этом весь их мерзкий род! Своим нутром собачьим первыми чуют, что земля из-под ног уходить начинает, и тихо отползают в сторону.
— Или тебе подписи руки государевой недостает?! — грозно рек Мстиславский.
Много ли Шуйскому надо! Тут же, одним из первым, к кресту подошел.
Дошел черед и до князя Старицкого. Ему как претенденту особый почет был оказан. Перво-наперво никто на него не рычал. Когда стал Владимир Андреевич добиваться встречи с Иваном, так Мстиславский только скорбно покачал головой.
— Поздно, князь Владимир, поздно. Вчера государь был очень опечален твоим неразумным поведением, тем, что не зашел ты его проведать по-братски, что не пожелал пролить слезу над болящим, что отказался выполнить волю его последнюю, что вместо молитв о его выздоровлении устроил у себя на дворище гульбище непотребное.
— То все наветы низкие, — попробовал оправдаться Владимир Андреевич, — то некоторые люди недобрые, в спальню к царю вхожие, злословят невинного. Допустите меня пред светлые очи, во всем ответ дам, во всем оправдаюсь. Или кто дерзнет удалить брата от брата?
— И помыслить о таком не смеем, свет-князь, — с поклоном ответил ему Мстиславский, — но никто не дерзнет ныне к царю в спальню зайти, дюже гневается. Рек он вчера, о тебе скорбя: «Сам знает, что станется на его душе, если не захочет креста целовать; мне до того дела нет». Знаешь ли ты то, князь?
Затрепетал Владимир Андреевич. А Мстиславский его из своей хватки медвежьей не выпускает.
— Но не оставил тебя, князь, царь ни мыслями, ни милостью. Повелел написать для тебя особливую грамоту целовальную, чтобы выделить тебя, брата его возлюбленного, из толпы других своих подданных. Читай, князь, — протянул ему свиток Мстиславский.
А как прочитал грамоту Владимир Андреевич, то опять возмутился.
— Да что здесь понаписано! — воскликнул он и, сверяясь со свитком, зачитал: — Князей служебных с вотчинами и бояр ваших мне не принимать, так и всяких ваших служебных без вашего приказания не принимать никого, — и тут же забрызгал слюной во все стороны, — такое не можно принять, право отъезда на Руси испокон веку существовало. Коли не хотели бояре князю московскому служить, могли к другому беспрепятственно перейти и вотчины с собой забрать. Царь Иван обычай вековой рушит!
Ай да Адашев, ай да сукин сын! Не в том даже молодец, что Старицким ручеек перегородил, по которому к нему людишки недовольные утечь могли, он заставил князя Владимира в мелочи упереться, забыв о главном. Поплыл князь Владимир, тут уж всем стало ясно, что приплывет он в конце концов к крестному целованию. Даже клевреты его, уже присягнувшие, стали его громкими криками к тому же призывать. Их тоже понять можно: так они изменниками Старицким выходили, а коли он присягнет, то тот грех с них снимет. Поломался еще немного князь Владимир Андреевич — и присягнул и бумагу полным титлом подписал. А как крест ему поднесли, то он губами пошевелил, якобы молитву читает, потом вытер уста полотенцем протянутым, на пол сплюнул и крест поцеловал. Чувствуя, что бояре стоят недвижимо, он к кресту лбом приложился, а потом одним и другим глазом, потом отступил и, голову наклонив, крестным знамением себя осенил. А как соблюл он весь обычай, тут уж бояре все зашумели довольно и себя от радости за мирное разрешение дела крестами осенили.
Говорил я вам, что у князя Владимира твердости и воли на полноготка. Так и вышло! Ведь упрись он, ничего с ним поделать было бы нельзя. Он бы даже взбунтоваться мог, а там как Господь рассудит. Если бы проиграл, бояр и детей боярских, к нему примкнувших, конечно, казнили бы для острастки, а ему бы ничего не сделали. Ведь так и с отцом его и дядей нашим, князем Андреем Старицким, было: виселицы с его сподручниками от Москвы до Новагорода стояли, а князя Андрея всего лишь в темницу посадили — нельзя кровь великокняжескую проливать! С князем Владимиром и того бы не было, он бы не бунтовщиком вышел, а в своем праве, он же присягу, в отличие от отца своего, не нарушал бы. Но дал слабину — и присягнул.
Сразу же отрядили послов к матери его, Евфросинье, чтобы она к той грамоте привесила печать княжескую. Она орешек покрепче, такое сокрушить только знатным воеводам под силу было — двум Михайлам, Воротынскому да Морозову. Поначалу Евфросинья наотрез отказалась, сказала, что без сына никакой печати привешивать не будет. На то ей было отвечено с твердостью, что такое сделать не можно, князь Владимир покамест посидит немножко в царском дворце. Тут Евфросинья зачала браниться. Три раза от ее брани отступали воеводы в царский дворец и потом вновь шли на приступ, каждый раз узнавая много нового о себе и о своих родственниках до седьмого колена. Но сломили-таки упорную бабу, знать, не забыла она, что такое сидение недолгое в царских палатах.
А пока послы бегали туда-сюда, еще один случай приключился. Едва открыли двери в Грановитую палату, как вбежал туда князь Дмитрий Курлятьев и очень борзо для больного устремился к кресту. А за ним внесли на носилках печатника Никиту Фуникова, так он, наверно, хотел всем показать, что с ним не обычная медвежья болезнь приключилась. Вот и объясните мне, как они могли сведать, что дело на победу нашу завернуло, если никто из палаты во все время ни разу не выходил? Вот вам и слухи!
А как вернулись послы последний раз от Евфросиньи Старицкой, так наступило в палате всеобщее ликование, супротивники недавние друг друга обнимали, восклицая: «Явил Господь милость к Земле Русской! Не дал смуте разразиться! Да здравствует царь и великий князь Димитрий Иванович!»
И я чуть было в ладоши не захлопал. Ах, как славно все получилось! Так и хотелось крикнуть тетке Евфросинье: «Учись, старая, как поступать надлежит! А то — народ спаивать, детям боярским жалованье вперед раздавать, бунт заводить. Сотню стрельцов, одним обещаниям радых, у дверей дворца расставить, — и все! А народ пусть безмолвствует, безмолвствует и пашет. А как сделано дело, так можно и милости раздавать, и пиры закатывать, а народу особый указ — ликуйте! Мы все ж таки культурная страна, все надо делать чисто и аккуратно, без шума и пыли. Чай, не в Польше какой-нибудь живем, где шляхта худородная короля избирает, кто кого горлом перекричит, и не в свейской, прости Господи, земле, где бунтом народным торгаша бывшего на трон возводят». Хотел крикнуть, да не крикнул — вдруг научится.
* * *
За тем ликованием все как-то забыли, что царь Иван жив, но в тяжкой болезни пребывает. То есть все забыли, кроме меня. Я почти сразу наверх бросился, но там все было без изменений.
Так и провели мы вместе с Анастасией две ночи и два дня кряду, она за левую руку Ивана держа, а я за правую. А как шевельнулся Иван, так мы вместе к его груди и припали, стукнувшись головами. Но не обратили на это внимания, счастье-то какое — очнулся! Теперь дело на поправку пойдет!