— Отлично! Значит, вы поощряете мародёрство?
Не любил этого слова Платов. Мародёрство могло быть у солдат, которых нельзя остановить во время грабежа, а казаки — другое дело.
— И потом, — добавил Кутузов, единственным сонным глазом впиваясь в донского атамана, — почему ваш корпус так широко хозяйничал в тылу за Беззубовом, не мог пройти дальше, не мог отвлечь внимание Наполеона на более долгое время. Вы могли решить победу!
— Я вам скажу, ваша светлость, что войска вице-короля выступили в защиту тыла, а без пехоты и артиллерии я не мог по ним действовать на столь пересечённой местности.
«Изворачивается, старая лиса», — думал Кутузов, и хотелось ему разнести в пух и прах атамана, попрекнуть его пьянством, приписать ему неуспех всего сражения. Но регалии на мундире Платова засталяли его сдерживаться.
— Всё это так, — задумчиво проговорил Кутузов, — но, ваше высокопревосходительство, я нахожу, что вам хотя в дни битвы и генеральных сражений надо быть повоздержней.
Вспыхнул атаман, хотел возразить главнокомандующему, хотел сказать ему, что он не смеет ему говорить такие небылицы, хотел он нарвать уши всем этим мальчишкам, что перемигивались и пересмеивались в углу, да вспомнил, что этим поставит он «войско в размышление, а себя в сокрушение».
Потупился только атаман, и грудь его стала неровно вздыматься от незаслуженного оскорбления.
— Завтра армия отступает. Ваш корпус остаётся на старом месте, в помощь вам я дам два егерских полка и тобольцев с волынцами. Да смотрите, ваше высокопревосходительство, — возвышая голос, договорил Кутузов, — чтобы я отступил спокойно и без потерь и боёв. Быть может, я дам сражение под Москвой, силы армии нужны будут, нужен будет и отдых — вы должны мне его обеспечить.
Недовольный возвращался Платов из квартиры главнокомандующего.
«Вот тебе, бабушка, и Юрьев день... Ну, наварили на Маланьину свадьбу, нечего говорить, хорошо удостоили! Их центр, слышно, спасён нашей атакой, а он, на-поди!.. Наполеона хотел взять голыми руками — извольте разрешить задачу: с шестью казачьими полками да четырьмя пехотными задержать наступающую после полупобеды армию».
Не мог успокоиться, не мог заснуть Платов в эту ночь. Бледное утро осветило побоище, осветило ряды трупов, сломанные лафеты и повозки, брошенные укрепления. Русская армия отступила. У французов всё было тихо. Они чистились и оправлялись после боя. Казаки остались на бивуаке, поделили добычу и вдруг одиноко почувствовали себя без армии, без поддержки, лицом к лицу с неприятелем.
Теснее сжался арьергард, эта маленькая кучка перед великой армией.
А на другой день, двадцать восьмого августа, начался бой. Егеря Розена выслали цепь, казаки маячили лавой — но их теснили и они, сражаясь целый день, то кидаясь в атаку, то спешиваясь и стреляя, цепляясь за каждый куст, за каждую балку, отступали к Можайску.
Под вечер Платов написал главнокомандующему о положении дел: «Неприятель перед нами и в силе: по объявлениям же от взятых нами пленных, здесь сам Наполеон, Мюрат, Даву и Ней и вся та кавалерия, которая была 26 числа сего месяца у деревни Бородина. Я с арьергардом, по прекращении целодневного сражения, расположился, вышедши из леса, на высоте примерно от Можайска вёрст 15. Завтра, что последует, имею долг донесть»...
Если бы Платов мог видеть, какой эффект произвёл его рапорт в главной квартире, он бы, наверное, поставил себя «в размышление, а войско в сокрушение».
Дело в том, что: «примерно от Можайска вёрст 15» — выходило, в действительности, от главной армии версты три — какое же значение мог иметь такой арьергард? Какое спокойствие могло быть в армии, стоящей в трёх верстах от неприятеля?!
— Нет, — сказал Кутузов, — он стар, и походы его слишком истомили. Ему нельзя командовать арьергардом.
В тот же день Платов получил предписание сдать свой корпус графу Милорадовичу.
Собрал своих детушек атаман, слёзно простился с ними, обнял ординарцев, поцеловал Конькова, сел в кибитку и помчался на Тихий Дон.
— Стар я, говорят, сил нет... Посмотрим! — ворчал себе под нос донской генерал. — Подыму весь Дон от старого до малого и соберу такие силы казаков, от которых Наполеон убежит совсем вон из России. А ежели который найдётся смышлёный казачишка, что самого Императора французов в плен возьмёт, — отдам ему в замужество дочь свою богоданную! Вот как будет... Посмотрим, кто из нас старьё!
XV
...Тебя непременно спросят: «А что у вас
на Руси?» Удивительно! Казаки будто не
считают себя русскими, и в то же время
целые полки их берегут Россию. Они стоят
за Русь, они её дети — всё, от атамана
до простого казака, — они русские;
в них тоже православная вера, тоже рвение
за честь Царя, но все спрашивают:
«Вы русский? Вы из России?..» Странно!..
А. Филонов. Очерки Дона. Стр. 3, 4
В ясное сентябрьское утро Коньков явился к новому арьергардному начальнику.
Милорадович, красивый молодой генерал, с открытым умным лицом, бойкий и весёлый, сидел на лавке перед деревянным столом и что-то писал. Одет он был в мундир, во всех орденах, был при сабле. Шляпа с высоким пером лежала подле, шпага была одета, подбородок тщательно подбрит, изба была пропитана ароматом духов — это был щеголеватый гвардеец, собирающийся на бал, а не начальник арьергарда армии, стеснённой обстоятельствами и принуждённой отступать. Впрочем, Милорадович был всегда таков — подобно Мюрату, этот Баярд русской армии любил пышно одеться, любил пронестись на борзом коне вдоль позиций, закутанный в драгоценную шаль.
— А, господин хорунжий, пожалуйте...
— Ваше сиятельство, честь имею явиться... — начал было Коньков, но Милорадович перебил его:
— Всё это я знаю, — а вот ваше имя и отчество?
— Пётр Николаевич, ваше сиятельство.
— Ну вот, садитесь, дорогой Пётр Николаевич, сюда. Сядем рядком и потолкуем ладком.
Коньков не хотел было садиться, но новый начальник за рукав притянул его к скамье.
— Ну, как у нас казачки поживают?
Это «казачки», презрительно-уменьшительное, покоробило ординарца донского атамана.
— Донские казаки, ваше сиятельство, жаждут чести ещё раз сразиться за Москву, первопрестольный град, и грудью отстоять её.
— Ну, этого не придётся. Мы сдаём Москву.
И, как бы желая отделаться от тяжёлых мыслей, он со свойственной ему живостью переменил разговор:
— Вы ко мне ординарцем назначены? Какой молодой — а уже и Анна и Владимир... Где это вы?
— Анну, — слегка оживляясь, отвечал Коньков, — получил я за Кореличи и Мир, а Владимира — за Молево болото.
«Ну что я ещё буду говорить с ним, — думал Милорадович. — Хотя он и очень молодой человек и не слишком дик, но о чём говорить, право, не знаю...»
— Теперь можете быть свободны, а в одиннадцать часов явитесь за приказаниями.
Коньков вышел.
«Нет, — думал он, — этому куда же до Матвея Ивановича. Стелет-то мягко: «вы» да «вы», «пожалуйста», а какой с этого толк?»
Толку казакам действительно не было. Днём их передовое место заняли гусары и драгуны, а казаки были отозваны в тыл, но настала пасмурная, дождливая ночь, и казачьи полки по-старому вытянулись аванпостами у неприятельских бивуаков.
— Ишь ты, только, видно, на чёрную работу и годимся. Нет того, чтобы поручить какое-нибудь дело!
И полковники не торчали, как прежде, целыми днями в главной квартире, беседуя с Платовым и обучаясь у него военному делу и казацкой хитрости. Они сидели по полкам своим, хмуро смотрели, как гибли от простуды лошади и люди, и недовольно отступали. У них в эти тяжёлые осенние дни не было такого ужасного чувства страдания при потере Москвы, какое испытывал всякий русский, для них Москва не являлась столицей родины, они готовы были сражаться за неё и умереть, но только по чувству долга, по своей обязанности.
Из казаков-ординарцев Милорадович оставил при себе одного хорунжего Конькова, особо рекомендованного ему Платовым. Скучно было молодому казаку среди чужих ему людей, без атамана, по-родному относящегося к нему. Милорадович был утончённо вежлив, но не допускал ни малейшей фамильярности, и Коньков, кроме как по службе, ни о чём с ним не разговаривал. Остальные ординарцы, эта плеяда искушённой опытом золотой дворянской молодёжи, пылкой и легко увлекающейся, имела свой сплочённый кружок и не приняла в него казака. Впервые понял Коньков, что ни славные победы в минувшие войны, ни историческое прошлое Дона в глазах некоторых людей ничего не значили. Эти самые «сиповские» офицеры, которых он не Бог весть как уважал, смотрели на казаков полупрезрительно, именовали их «казачки» и признавали, что донцы годны только на чёрную работу, в разъезды, на аванпосты и для охранения транспортов и обозов. Не признавая за казаками военного образования, они отдавали должную справедливость их смётке и находчивости, и каждый из них старался иметь у себя в услужении или на ординарцах казака. Когда они узнали, что Коньков рядовым казаком начал свою службу, что он даже не уверен в том, дворянин он или нет, что родной дядя его служил в сипаевском полку урядником, а брат — дьячок в Вёшенской станице, они стали его слегка сторониться, и прозвищем его стало «брат дьячка».