Даринька вошла в ложу и села у барьера. Стало совсем покойно: тонкие звуки скрипок, легкой, приятной музыки, унесли ее в мир нездешний. В это время бесшумно открылась дверь, остро мигнуло за портьерой, мягко-знакомо звякнуло. Дариньку пронзило искрой. Виктор Алексеевич скрипнул ужасно стулом, вытянул через спинку руку и зашептал. Ему тоже ответил шепот. Даринька услыхала:
«А очень просто, сверхэкстренно…»
Занавес медленно пополз вверх.
XV
ШАМПАНСКОЕ
Открылось веселенькое село, по зелени розовато-золотистым, как, бывало, писали на подносах. Ряженый старик, с бородой из пакли, размахивал под музыку руками, а с ним тоже махали и ломались новенькие, как игрушки, парни. Виктор Алексеевич объяснил Дариньке, что это старик бранит сыновей и велит поймать вора, который вытаптывает по ночам пшеницу, но Даринька плохо слушала. Приход Вагаева взволновал ее, и она забыла даже про боль ожога под грудью, взятое на себя «томление», в ограждение от страстей. «В тот будоражный вечер и во все остальные дни, до страшного соблазна, — писала она в „записке к ближним“, — я не слыхала боли, страсти владели душой моей».
Занавес опустился, стало опять пыльно-золотисто, и взволнованно ждавшая Даринька услыхала сочный, приятный голос, ее назвавший. Свежий, «сияющий»- показалось ей — Вагаев в пылающе-алом доломане со жгутами, в крылатом ментике за плечом, почтительно перед ней склонился, говоря восхищенным взглядом, как он счастлив. Ослепленная театральным блеском, мерцанием лиц, разглядывающими ее биноклями, этим ликующим парадом, напоминавшим будоражную радость пасхальной утрени, она подала ему лайковую руку, немного вверх, — он стоял выше, на ступеньке, — и поглядела из-под ресниц, смущенно. Он взял ее руку особенно свободно, как бы сказав глазами, что хотел бы поцеловать, как — «помните, т о г д а, чуть отвернув перчатку?..» — и неуловимо попридержал, как бы внушая взглядом: «Вы помните». Она несмело отняла руку, но по опустившимся ресницам он увидел, что помнит.
Стало темно. Вагаев нашарил стул и сел за ее спиной.
На сцене было мутновато, будто ночное поле. Музыка усыпляла, потом словно чего-то испугалась, что-то в ней грохнуло и рассыпалось частым стуком. Виктор Алексеевич шепнул, что это Иван схватил белую кобылицу, но она дает ему выкуп, златогривых коней и волшебный хлыстик, вызывать Конька-Горбунка, который все для него добудет. Даринька слушала рассеянно, чувствуя за собой Вагаева.
Занавес опустился, все снова осветилось, в креслах задвигались и замелькали лица, уставились бинокли, дрогнули блеском бриллианты, в соседней ложе оделяли детей конфетами, запахло апельсином. Виктор Алексеевич отвел Вагаева к портьерке поговорить. Даринька, чувствуя смущение, стала проглядывать афишку. Спиной к оркестру, военные рассматривали в бинокли ложи, разглядывали и Дариньку. Она совсем смутилась и перешла в салончик. Вагаев отпахнул перед ней портьерку, сел к ней на бархатный диванчик и стал находчиво занимать.
Первый раз в театре!.. конечно, сильное впечатление?.. кружится даже голова?.. правда, и с ним то же было, когда его в первый раз… Он сразу понял, как она не похожа на обыкновенных женщин… что-то она ему напоминает, утерянное жизнью, оставшееся в легендах только и… в житиях. Это светится у нее в глазах…
Седой капельдинер, в баках, внес на серебряном подносе оршад, груши и виноград. Другой поставил на мраморном золоченом столике роскошную бонбоньерку с шоколадом.
Вагаев внимательно угощал, ало мелькая в зеркале, мягко позванивая шпоркой. При огнях он казался еще красивей. Черные волнистые его височки играли блеском. Он ловил в зеркале Дариньку, и его глаза-вишни ее смущали, Он очистил перламутровым ножичком, стараясь не прикоснуться пальцем, большую грушу и поднес на фарфоровой тарелочке — «листочке». Не правда ли, оригинально? Кажется, из императорского сервиза дворцовые старички таскают «для уважаемых». Есть тут еще удивительные «бискюи», александровские, для шоколада… князь Долгоруков всегда из них угощает, необыкновенно вкусно. Непременно в театре будет, как всегда — в литерной, бельэтаж, налево.
Он рассказал, играя ее «чудесным» веером, что не мог упустить такого редкого удовольствия — увидеть чудесную… — остановился и посмотрел на Дариньку, — несравненную Царь-Девицу… прелестную С…ую, для которой мчатся сюда из Петербурга. У генерал-губернатора бал сегодня, но к третьему акту заглянет непременно, похлопать обожаемой С…ой в ее распаляющей страстью «меланхолии», в ее обжигающей мазурке. Этот досадно-смешной арест кончится завтра в полдень, но… — Вагаев заглянул Дариньке в глаза, — «я не мог себе отказать в маленьком баловстве… и махнул с гауптвахты под честное слово, до утра, по традиции нашей — „ночь гусарская — утро царское!“» — и лихо прищелкнул пальцами.
Виктор Алексеевич выходил в ложу, смотрел в бинокль. Ходил неспокойно по салону, рассеянно слушая болтовню Вагаева, и опять выходил в ложу. Вагаев показал Дариньке на глядевшего в бинокль Виктора Алексеевича, что «астроном наш усиленно что-то астрономит». Хоть и озабоченный чем-то, Виктор Алексеевич был доволен, что Даринька оживилась, держит себя свободно, как привыкшая бывать в обществе, удивлялся ее манере держать веер, просматривать афишку, поправлять перед зеркалом прическу, — ее изяществу.
Вагаев извинился, что не пришлось пообедать в «Эрмитаже», но сегодня ничто не помешает махнуть к «Яру» «поужинать». Виктор Алексеевич согласился: послушать цыган Дариньке будет интересно. А завтра вечером — в Петербург, по делу. Вагаев переспросил — завтра? — и сказал, что отпуск его кончился и завтра вечером тоже едет. Дарья Ивановна не едет… не любит Петербурга? а, скоро совсем переедут в Петербург! Чудесно, он будет ей все показывать и доставит ей приглашение на придворный бал, — «Вас Петербург оценит!» — прибавил он, склонясь. «Ди-ма!.. — сказал Виктор Алексеевич. — Не кружи голову!» И оба рассмеялись. «Значит, завтра курьерским, вместе…» — сказал Вагаев.
Даринька взяла афишку и попросила рассказать, что дальше. Шутя, Вагаев стал объяснять, что сейчас четвертая картина, «Ханская ставка…» «у старичка хана четыре жены!.. но он любитель всего прекрасного, как почтенный крестный, и ему грезится прелестнейшая из женщин… — Вагаев выразительно поглядел на Дариньку, — прекрасная из прекрасных… Царь-Девица… — „под косой луна блестит, а во лбу звезда горит…“ — и хан падает в обморок от одного лицезрения… Приходит Иван жаловаться на братьев, которые украли у него коней, и хан обещает ему расправу, если тот добудет ему прекрасную Царь-Девицу».
В оркестре зудели скрипки, в ложах усаживались. Виктор Алексеевич опять наводил бинокль: в бельэтаже, напротив, сидела его жена, с тещей, Витей и Аничкой. Ему казалось, что она видит их, и это было неприятно. Даринька слушала Вагаева. Он опирался на ее стул, показывал ей мужчин и женщин, и все, кого называл, отличались такими поступками, что было стыдно слушать. Она не выдержала и сказала, что ей это неприятно. Вагаев смешался и покраснел. Виктор Алексеевич пришел в восторг, — он не ожидал «такой храбрости!»-и посмеялся Вагаеву: «Что, осекся!» Вагаев почтительно склонил голову и сказал: «Простите, я получил урок». Спохватился и, извинившись, — «надо распорядиться…» — вышел.
В первом ряду Виктор Алексеевич узнал лысину барона Ритлингера, показал Дариньке и, целуя ей руку под афишкой, стал взволнованно говорить: «Ты сегодня необычайная…» — но в это время поднялся занавес.
Перед дряхлым ханом плясали обнаженные женщины, — Дариньке так казалось, — и совсем непристойно изгибались: особенно самая вертлявая, «любимая». Вернувшийся Вагаев шепнул: «Смотрите, у самой сцены налево в бельэтаже… генерал-губернатор наш уже нацелился на свою Царь-Девицу… Помните, из „Онегина“… „Любви все возрасты покорны… но юным, девственным сердцам…“ — он щекотнул височком ее щеку и видел, как эта щека зарделась, — ее порывы благотворны, как бури вешние полям…» Даринька отстранилась и узнала в бинокль румяного, круглоголового, плотного генерала в орденах, в золоченом кресле. Он неотрывно смотрел в бинокль. Даринька вдруг обернулась к Вагаеву и шепнула: «А если узнают, что вы. убежали… что вам за это будет?..»- и даже игриво погрозилась. Это Вагаева ошеломило, — он высказал ей потом, — и, приложив руку к сердцу, он прошептал ей мрачно: «Расстрел, понятно».
В пятне голубого света явился «волшебный образ» — дивная Царь-Девица, легкая, стройная, гибкая, с горящей звездой во лбу, с полумесяцем на головке, с тонкой непостижимо талией, затянутой бриллиантовым корсажем, из которого расцветали обнаженно-блистающие руки, из-под корсажа подрагивали блеском воздушные тюники, или, как теперь называют, «пачки», — пена батиста и кисеи, взмывающая пухом, под пухом играли ноги, — что-то чудесно-странное, отдельное от всего, ж и в о е — совсем оголенные, до бедер. Хан задрожал и грохнулся. В музыке громко стукнуло.