18Мне не хотелось увернуться от этого символа. Именно так я и запомнил.
19 Да ведь, Господи, ему ведь было совсем немного лет, и я теперешний куда старше его тогдашнего...
20Но я теперь думаю о том, что, попроси он меня об этом, - и я не проронил бы ни одного звука против, не то чтобы слова. Значит, я был с ним ближе самого близкого, став в полной нестерпимой самоотдаче им самим.
21Я до сих пор помню то чувство абсолютного понимания. Ведь я понимал его так, как никто из моих любовниц и жен - меня. Я не хотел от него никаких подробностей. Ни его дальнейшей жизни, ни смерти. Я понимал его как самый лучший императив.
22Жижа раздражения надвигалась на меня из ее уплотнившегося тела, как слизь из потревоженной улитки.
23Я начал тихо, но очень глубоко дышать, даже нос мой стал мерзнуть изнутри, как от кокаина. В этом состоянии, близком к экстазу, я начинал слышать несуществующие запахи. Первым выступал из сумерек дух холода, будто скалывают лед. Запахи, естественные и измышленные, наступали на меня, как ансамбль плясунов - с топотом каблуков и шорохом юбок, с хлопками сухих ладоней. В конце концов химический "Шипр" хлестал меня по лицу еловыми лапами. Будто я заваливался в глубину припадка. Я силился cдержаться.
24Ведь кроме обморочных побелевших котлет она медленно съела еще и свой длинный рыжий волос. Не почувствовала, что попало ей в рот. Не женщина, а механизм. Я всегда подозревал, что губы у нее совершенно не чувствительны. Меня замутило. Я еле сдержался.
25...В светающей тьме - поля набухшей синей земли. Отцовские посиневшие поля. До самого горизонта. И он уже стоял по колено в почве. Уже по колено. Он тихо опускался ниже. В свое отроческое отеческое отечество. Оно должно было его вот-вот поглотить. Он делался все моложе и моложе, легче, легче. Отец исполином маячил на самом дальнем краю. Спиной к нему, широко расставив гигантские ноги в обмотках времен Первой мировой. От плеча его гимнастерки белел высол, как карта Америки, повернутая на девяносто градусов. Отец бесшумно мочился, теряя вес. "Голем, Голиаф, Колосс", - пронеслось дурманом в моем пустеющем уме. Будто сквозь меня протягивали шелковую нить самого легкого номера самого прекрасного небесного цвета.
26Когда я собирался, как скользкое земноводное, нырнуть в земляную нору, то, подняв лицо, перехватывал тещин взгляд, плотную волну безграничного презрения, граничащего с пафосом непонимания. По отношению ко мне она всегда ощущала себя высшим животным.
27Для меня это была в каком-то смысле репетиция погребения, я чуял, что это связано и с моей бедной матерью тоже.
28Она смещала ударение в этом исковерканном глаголе на более правильное, по ее разумению, место. Ее мать эту правку не принимала.
29Мне ведь на самом деле очень нравились синтетические вещи, нравилось чуять на себе одежду как вторую кожу, и синтетика, по-тихому мучая меня, прекрасно это позволяла. Капрон, акрил, кримплен, ацетат, полиэстр. Они всегда чуть-чуть подпаляли мое тело. Проносив день рубашку из такого вещества, к вечеру надо было уворачиваться от своего растекающегося нелегкого духа, то есть в этой оболочке от самого себя было некуда деться. И я это чувство любил, потому что на самом дальнем плане памяти представал своим отцом - пластически совершенным в это мгновение галлюциноза.
30Иногда я вижу женщину и на расстоянии пяти шагов понимаю, как она пахнет, невзирая ни на чистоту, ни на парфюмерию. Неистребимым людским мускусом. Новой клеенкой, стопкой старого "Огонька", мисочкой мелкой рыбки. Это особый запах безвременья - немолодой и небодрый, из всех возможных самый никакой, подходящий для любого существа. Запах желания.
31Мне чудилось, что я слышу не звук истомы, исходящий из ее неглубокой утробы, а восклицания счастья, подымающиеся из глубины души.
32"Рак в горле", - спокойно и как-то устало заметила она. Прибавила: "Говорбить свищом насквозь".
33 Я все-таки очнулся тогда. Но мое пробуждение почти не важно. Я не хотел, чтобы все походило на хорошие фильмы Хичкока. Я хотел совсем другого кино. Как в "Ночном портье" Лилиан Кавани, на худой конец. Я вообще-то не очень люблю, когда в теперешнем бросаются камерой, как выдранным глазом, меня это слишком нервирует. Я сосредоточенно раскрылся перед собой как пошляк, подчиненный убогой грубой фантазии. Я предстал пред самим собою как неустойчивый трус. Будто самого себя я увидел сквозь замочную скважину. На кого я стал похож... Если бы кто-то меня за этим застал... Но вот вопрос: испытал бы я стыд? На моем языке, в моем помутневшем, но хорошо организованном сознании этого химического элемента не было.
34Рыбина, перед тем как ее сварили, углядела в желти осеннего времени тусклые пятна моих драгоценных родителей - матери и отца в доме отдыха. Они потупясь стоят в демисезонном платье у бетонного животного. На пожухлой холодной траве. Мои родители - безблагодатная мать и бездоблестный отец, связанные осенним днем на выжелтевшем слайде. Пластмассовый шар, как урна, предательски хранит их телесное тепло, доступное только зрению. Я брезгую этого теплого прикосновения. К самому лицу, к глазнице. Эта теплота как надругательство над ними, похолодевшими в разных могилах, в разное время.