Небывалое и единственное переживание мой философ оборвал словами:
-- Ну, поплывем обратно!
8 апреля. Был у Ставского, раненого еще в декабре 22. Теперь он еще в постели. Нога болит. Когда он увидел меня, то стал восхищаться моей книгой "Жень-шень".
-- Разве вы только теперь прочли?
-- Я десять раз прочел,-- сказал Ставский,-- а теперь только понял.
-- Что же вы поняли?
-- Сейчас я понял книгу как мучительный призыв, чтобы пришла настоящая женщина...
Тут я остановил его и сказал, что он верно понял и он не один так понял: женщина, для меня самая прекрасная во всем мире, прочтя "Жень-шень", пришла ко мне узнать, есть ли во мне живом хоть что-нибудь от того, который описан в книге. И вот она узнала меня во мне, и я узнал в ней ту, которую всю жизнь ожидал. И, узнав друг друга, мы соединились, и я объявил состояние войны за ту женщину и за свою любовь... И так в свои годы я начал новую жизнь...
Ставский был потрясен моим рассказом. И мне очень понравилось у него, что, когда я потом намекнул ему, с каким мещанством встретился я, воюя со старой семьей за новую жизнь, он поправил меня:
-- Это неправда, что они мещане, просто огорченные люди.
"Откуда это у него?" -- подумал я. И только подумал, вошли дети Ставского, почти взрослая девушка и совсем маленькие. И оказалось, что дети от трех, сменяющих одна другую, женщин. Так вот, понял я, откуда у него взялось сочувствие к огорчению покидаемых женщин.
Когда мы расставались, он сказал мне, что если надо будет в чем-нибудь помочь -- он поможет.
-- Да мне,-- сказал я,-- это едва ли...
-- Я думал не о вас,-- ответил он,-- а о вашем новом друге.
Сегодня, когда я шел к Ставскому по Крымскому мосту, моросил теплый весенний дождик, "серые слезы весны". Я мечтал о том блаженстве, когда мы уедем в Тяжино, когда я буду через несколько дней вводить Лялю в свои владения, и называть не виданных ею, не слыханных птиц, и показывать зверушек, и следы их на грязном снегу, и что это будет похоже на рай, когда Адам стал давать имена животным. И тут вспомнилось библейское грехопадение, и в отношении себя протест: не может быть грехопадения!
"И во всяком случае,-- раздумывал я,-- мы столько намучились и так поздно встретились, что нам надо обойтись без греха, а если то и может быть "грехом", то преодолеем и грех".
Мы сами, конечно, можем где-то ошибаться, но людей в нашем положении легко можно представить себе преодолевающими обычные разочарования друг в друге и последующий плен.
"Может быть, я сделаю эту ошибку? -- Нет! Я-то не сделаю. Вот разве она? Ну, уж только не она!" И я погрузился в раздумье о ее замечательных письмах и ее прекрасной любви, и девственной, и умной, и жертвенной, и обогащающей.
За что же мне достается такая женщина? Подумав, я за себя заступился: "Ты же, Михаил, не так плохо воевал за нее". И, вспомнив все муки пережитого в этой войне, повторял: "Неплохо, неплохо..."
История нашего сближения. Я все хватал из себя самое лучшее и дарил ей и все обещался и обещался. Она принимала эти "подарки" очень спокойно и раздумчиво, уклоняясь от своего "да" и своего "нет".
У Ляли душа столь необъятно мятежная, что лучшие зерна большевистского мятежа в сравнении с ее мятежом надо рассматривать под микроскопом. Я давно это понял, и, наверно, это было главной силой души, которая меня к ней привлекла. Это революционное в священном смысле движение.
Как это ни смешно, но впервые я в ней это почувствовал, когда на вопрос мой: "А где эта церковь?" -- она ответила: "Эта церковь у черта на куличках".
Как же ей противно, как должна была она мучиться, какому испытанию подверглось ее чувство ко мне, когда Павловна открыла войну из-за своей личной огорченности. В сущности, Ля-ля содержит в себе и весь "нигилизм-атеизм" русской интеллигенции, поднимаемый на защиту Истинного Бога против Сатаны, именуемого тоже богом. В этом я ей по пути.
В своем физическом существе я давно уже чувствую ее тело как свое, и через это в беседе с ней как бы прорастает зеленая новая трава через прошлогодний хлам. Так вот, она высказала известное мне с детства: "Я -есмь истина". В ее высказывании явилась мне, однако, моя собственная излюбленнейшая идея о необходимости быть самим собой, и дальше эта основная идея моей жизни превратилась в деталь этого "Я есмь истина". И я впервые понял сущность этого изречения.
Второе пришло мне при разговоре о разрушении мира. Я вспомнил свою детскую веру в прямолинейный прогресс и как потом это прямолинейное превратилось в движение по кругу: получилось похожее на буддизм (закон кармы, перевоплощение и т. д. и т. д., без конца). Теперь же через Лялю меня вдруг насквозь пронзила мысль о прогрессивности и творческом оптимизме при разрушении мира: в этом разрушении и рождается для человеческого сознания идеал Царства Божия -- нового совершенного мира. И что такое сознание не есть, как думалось ранее, идея христианского сознания, а, напротив, идея нашей повседневной жизни.
Мне стало вдруг понятно, что такие переходы, скачки из старого в новое через катастрофы, совершаются постоянно. Взять хотя бы даже эту нашу любовь, это чувство радости, рожденное в страдании разрушения привычной моей жизни... Вот откуда родился в религии образ Страшного Суда. Вот откуда в истории революция. И вот еще почему всякая большая любовь с точки зрения устроенного быта п р е с т у п н а!
Физический плен - и освобождение через Лялю, только через Л., потому что с другой, пусть разумной, но не вдохновенной -- нельзя. Это будет искажение духа.
Проследить у Л. борьбу черного Бога аскетов с Богом светлым и радостным, а имя и тому и другому одно.
Коренное свойство Л. есть то, что она находится в вечном движении, что она -- смертельный враг всем костенеющим формам, с ней всегда интересно, она всегда в духе, если только ты сам движешься вперед. В ней есть та возрождающая сила, которая вела Боттичелли в его борьбе с Савонаролой.
Изыскания литературоведа. Раз. Вас., описывая мои дневники, нашел запись в 1916 году о том, что я построю дом на участке, доставшемся мне после моей матери, и покину эту семью.
Так и сделал я в 1918 году, но на стороне ничего не нашел и вернулся.
Еще он нашел в 1916 году запись о "Фацелии". 26 лет вертелось, пока был написан рассказ.
9 апреля. Вчера во время разбирательства с Левой у Чувиляевых мелькнула мысль о том, чтобы купить себе где-нибудь в Бронницах домик и жить в нем с Л., наезжая в Москву. Тогда борьба за квартиру станет борьбой "за люстру" и вообще чепухой. Как просто! Надо только спасти от них архивы -- и, главное, Лялю от их мстительного преследования.
Трудность ее в том, что ей приходится быть в напряженном состоянии: ждать худого или хорошего. Но она давно уже привыкла ждать только худого.
И еще в этом романе выдался убойный день, такой трудный, такой тяжелый! Самое плохое было, что, вспоминая в то время о друге своем, из-за кого и происходит у меня эта война, я чувствую, что и у нее на груди нельзя мне отдохнуть. Мне ведь и прошлые разы было стыдно, что я заставляю мать и дочь переживать эту подавляющую грязь. Я еще тогда дал себе слово в следующий раз молчать. И в то же самое время думаешь и так: а какой же это друг, если стесняешься поделиться с ним своей бедой. Хочешь - не хочешь, а так оно и есть: друзья мы, конечно, большие. А в то же время во всем у нас больше "хочется", чем "есть".
Неправда, что Ляле нельзя всего говорить и что речь идет о чем-то внешнем, если приходится утаивать. Ничего внешнего в смысле причины для нее не существует: пусть буду я даже гол, как сокол. И нет ничего тайного, что ей нельзя было бы открыть. Единственное "нельзя" в отношении нее, это нельзя приходить к ней с душой смятенной, вялой и пораженной,-- к ней приходить надо с победой. Ай-ай-ай, как хорошо написалось!
Вижу, я не угас, отрешаясь от былого обожания природы, все, что было прекрасного в этом моем чувстве природы, теперь пойдет на чувство к Л. и останется в нем навсегда. И гигиеной этого чувства будет правило, что к Л. приходить можно только с победой.
Вечером был у Л. Почти решено уезжать 12-го. Маленькая ссора непонятно из-за чего. Но когда мать вышла и пятнадцать минут за дверью грела чайник, мы успели помириться. Фазис войны за Лялю подходит к концу.
Коли бы они могли, эти "любящие", личность мою как источник их благополучия захватить, то они бы взяли и превратили ее во вьючного осла. Но они личность мою не могут забрать и потому хватаются за вещи. Комната в квартире, однако, ближе всего к личности, и потому прежде всего надо захватить комнату.
Аксюша вгляделась утром в меня и сказала:
-- М. М., вы стали теперь не таким, как прежде.
-- Каким же?
-- Детство свое потеряли.
-- Как так?
-- И глаза у вас не такие, как прежде, и сердце ожесточенное. Теперь вы не будете, как раньше, любить природу.
-- Довольно, Аксюша, природы: вот она, матушка, сама видишь, как она наколошматила, еле жив остался. То время прошло, теперь я иду к душе человека.