- Как?
- Совсем бы по-другому. Возможно, что вдали от милой родины. Что здесь мы пережили, знает один Господь. Но все в Его руках. Он покарал Россию, Он и простит. Жаль только, жить в эту пору прекрасную уж не придется... Но, может, тебе?
- Целуй, целуй, - толкают меня в спину. Я поднимаюсь на застеленную чем-то табуреточку, с помощью которой бабушка обычно зажигает в углу лампады. В совершенно новом темно-синем костюме и при галстуке дед лежит в гробу. Нордический нос с облезлой ноздрей заострился и стал, как из воска. Под аккуратно зачесанными волосами лоб - холодный.
Исполнив, я отшагиваю на пол, кто-то кладет мне ладони на плечи. Люди снизу озарены своими свечками. В комнате много еловой хвои, но запах смерти я чую, пока дым из кадила на цепи не забивает ноздри.
- Благослови душу усопшего раба Божьего...
Потом я ухожу на кухню попить воды. Напившись, а заодно намочив голову, я завинчиваю кран, но он пропускает струйку. Завинчиваю сильней. Капает все равно. Вдруг для меня в мире больше ничего не существует, кроме этой вот капли, она нарастает на ободке трубки, на краю, постепенно увеличивается, набирая сил для обрыва. Срывается в раковину. Шлеп. Маленькие брызги. А там уже новая возникла. Отрешась от этого мира, я перевоплощаюсь в каплю, проживаю ее жизнь, а потом вдруг не могу вздохнуть. Меня душат слезы. Потом я начинаю рыдать, где-то понимая в отдалении, что это не мужское поведение. Мужчины не плачут.
Кто-то надо мной объясняет:
- Нервный срыв.
Оторвав меня от края раковины, уводят в Маленькую комнату, укладывают и накрывают махровым халатом с вылезшими нитками. Странно, что запах табака его пережил.
Потом я совершаю путь, знакомый с незапамятных времен. Далекий. За Неву. Через железный мост с заклепками. Раньше я становился на колени лицом к окну, теперь, выросши, просто поворачиваю голову, чтобы увидеть слева судостроительные доки, где после института работал мой отец, который умер за одиннадцать лет до своего.
Охта.
Его отпевают в церкви, где я отказываюсь от просвирки плоти, но выпиваю черпачок крови, несут, сворачивая на кривые тропы, а потом хоронят рядом с моим отцом, чья могила от этого соседства приобретает несправедливо старый вид. Перед уходом из ограды я захожу за изголовье, чтобы никто не увидел и не начал умиляться. Целую оба креста - прикладываюсь губами к выкрашенным серебряной краской православным кулакам поперечин. Нервный срыв прошел, но слезы, под которые я подставляю кончик языка, время от времени сползают по щекам.
У них был уговор: кто останется, тот уничтожит любовные письма. Пачка перетянута алой шелковой ленточкой от шоколадных конфет. Я отпариваю с конвертов марки с двуглавым орлом, а письма, каждое перед этим перечитывая, бабушка отправляет в печь.
Дед имел двух кузенов. Один, финский подданный, но почему-то Василий, приехал туристом в Ленинград, где был арестован, пытан, расстрелян - "без права переписки".
Эрик, наш гражданин, еще жив. В процессе жизни утратил всего лишь только пальцы на правой руке. Зато приобрел пробивную жену - продавщицу в продуктовом магазине. Души не чает в Эрике. Настолько, что, на всякий случай, перевела его на русскую свою фамилию.
Меня отправляют в Большую Ижору.
Дощатый дом в два этажа.
У самого обрыва.
Без гранитной оправы Нева страшновата. Скрипучей лестницей в три длинных перепада мы с Эриком спускаемся к мосткам. Лодка, которую неизвестно зачем подарила ему тетя Маруся, не крашена, но просмолена.
Мы сидим на цепи.
Правый берег лесист. Эрик сообщает, что там по ночам соловьи заливаются...
-Кольцами!
Выплывает угрюмая баржа. Мы долго глядим на нее.
- На таких вот... Офицеров царских. Связывали колючей проволокой и в Финский залив...
Я вынимаю руку из воды.
- Шуре повезло. Отделался "Крестами".
- Он там волчанку заработал.
- Всё лучше, чем раков кормить...
- Корюшку.
- Да. Корюшку. Теперь в роду Андерсов, - говорит Эрик, - ты последний мужчина. Грести-то умеешь?
- Конечно.
- Покатал бы меня. Маненько, вдоль берега?
- Могу и на тот.
- На соловьиный? А хватит силенок?
Я вставляю в уключины весла.
- А ключ?
- Вон под тем камнем.
Наш берег уходит. Перед глазами все больше и больше черной воды. Лодку сносит течением. Я беру выше, налегаю на весла, но Эрик волнуется, ерзает.
- Нет, давай-ка обратно. Там ужин, наверно, готов...
В день отъезда я без спроса отмыкаю лодку и добираюсь до того берега.
Соловьи не при чем. Мне надо было победить Неву.
Обратный путь пересекает нечто невиданное - вроде ракеты на подводных крыльях. Новое чудо техники. Я даже встаю с сиденья. Спохватываюсь я, когда вижу черную волну. На меня идет девятый вал с картины Айвазовского. Я успеваю встретить его носом. Взмываю я, как на качелях. Сейчас меня выбросит из лодки, которую перевернет. Но выскакивают только весла. Выловив их и вставив на весу, я не узнаю берегов.
Лодку уносит.
Ладони стерты до сукровицы, хотя борьба только начинается...
Скрежет песка под днищем. Я не верю, гребу. Весла за мной тормозят об траву. Отпустив их, вылезаю берег. Прямо вплотную к обрыву. Лезу в гору без помощи рук. Круто. Невысоко. По колено трава. Никого. Приседаю на камень. Все болит. Вместо ладоней - сырые котлеты. Мясной этот фарш угрожает заражением крови. Так и придется нести их - перед собой на весу. Несильно припекает макушку. Полдень. Скоро прощальный обед. Тетя Катя взяла выходной, чтобы напечь мне капустных оладий. Сад-огород: все свое. Накормивши бедного родственника, дав в город кошелку с картошкой, укропом и стрельчатым луком, провожают вдвоем. Остановка. Из дали времен вдруг приходит современный автобус на Питер.
Отправив самого себя в дальний путь, я вдруг понимаю, что потерялся. Что треснувший камень подо мною - могила. Я оборачиваюсь. Нет. Это памятник. Полуразрушенный. Яти, твердые знаки. Князь Александр тут шведов разбил, за что прозван был Невским.
1240 год от Р.Х.
Цедя воздух сквозь зубы и морщась, я вынимаю записную книжку".
9
- Ты где пропадал?
- Прилегал к родной земле.
- Что? Провалился, и с головой в разврат?
- Я там работал.
- Он работал. Принимай иди ванну, воду горячую дали.
Он сбривает с горла трехдневную щетину, когда мама толкает его дверью. Пену окрашивает кровью. Красиво. Клубника со сливками.
Она бросает что-то в ванну.
- Что ты делаешь?
- Защищаю себя. От бытового сифилиса!
Хлопает так, что с двери срывается вешалка с китайскими полотенцами.
Черным фиолетом распускаются кристаллы марганцовки. От ярости в глазах темнеет, он садится на эмалированный край, который под пальцами чугунно-колючий.
Спускает на хер эту воду.
Принимает душ.
В своей комнате он открывает школьную тетрадку с новым рассказом. Вворачивает, стараясь не трещать, под валик машинки лист. Дверь отлетает:
- Бороду почему не сбрил?
Сжимая бока машинки, он смотрит на белую страницу.
- Ладно. Одевайся - пошли.
- Куда?
- К сильным мира сего.
* * *
Их принимают на кухне.
Сохранив зад, мать Адама лицо потеряла. Глаза, однако, живые и прожженные. Покорившийся ей Адам бросает сострадательные взгляды - с заоблачной высоты второго курса университета.
Он стоит, прислонясь к косяку. Смотрит, как мама хватается за виски:
- Ну, что нам с ним делать?
За отчетный период семья Адама улучшила бытовые условия. Переехали в центр Центра. Дом не новый, но качественный. Немцы строили. Военнопленные. Из кухни новой квартиры Адама открывается вид на Центральную площадь, за сизым пустым пространством которой сталинский Парфенон - белый фронтон и десять колонн Дворца культуры профсоюзов - имени Ли Харви Освальда. Слева, за вороненой полосой проспекта, проглядывает лимонно-желтый с красной крышей Дом искусств: сзади купол, спереди шпиль. Не далее, как год назад там графоманы, наливая коньяк, заглядывали ему в глаза. Рядом здание в три этажа, а в нем окно, из которого некто по кличке Гусарчик, коленями поставленный на крупу, смотрит на то, во что он превратился десять лет спустя - длинноволосое и бородатое по фамилии Андерс.
Сорокапятилетняя девочка, этого монстра породившая, хватается за сердце:
- Остается профтехучилище. К станку! Детали пусть штампует!
- Не будем преувеличивать, - вступает мать Адама. - Аттестат у парня замечательный. Характеристика... Смотрите! "Редактор школьного журнала... Увлекается поэзией, сам пишет хорошие стихи, с которыми выступал по радио, телевидению". Теперь и в толстом журнале напечатался. Можно сказать, что признанный поэт.
- Вбил себе в голову!
- Профессия, скажу вам, неплохая.
- Если б еще писал, что надо...
- Не беспокойтесь. Будет. Лауреат наш сталинский сначала тоже заливался соловьем. Да так, что на задницу натянуть было нечего. Сейчас он, правда, снова в творческих муках, но за это время я встала на ноги. Теперь и сына своего поставила. Нет, не в поэзии беда...