Когда возникло и «кристаллизовалось» чувство у Ленина и Арманд, сказать нелегко. В 1912 году, летом, она по заданию партии уезжает в Петербург, там ее дела складываются трагично: она сидит в тюрьме, в одиночке, у нее начинается туберкулез, и свободу она получает не так скоро. Только в 1913-м, осенью — Ленин теперь живет ближе к России, в Кракове, — снова происходит его встреча с Арманд. Потом этих встреч, вдвоем ли, втроем, будет еще несколько. Свидетельств, кроме домыслов, — никаких. Крупская в своих воспоминаниях пишет об Инессе Федоровне дружески и без какого-либо раздражения. После смерти Арманд, случившейся в октябре 1922 года в Москве, Крупская взяла на себя заботу о ее дочерях. На похоронах Арманд среди букетов и венков был один венок из белых цветов, на траурной черной ленте которого стояло: «Тов. Инессе — от В. И. Ленина». Эта лаконичная надпись отличается тщательной продуманностью, и умеющему думать и следить за подтекстом человеку дает огромную пищу для рассуждений. В своем роде Ленин был стилистом.
Был ли это «настоящий роман», и был ли это единственный ленинский роман, кроме того, что начался на масленичных блинах на Охте у социалиста Классона, сказать затруднительно. Во всяком случае, все герои этого треугольника вышли из сложившейся нелегкой ситуации, не уронив достоинства. Но пусть у истории невырванными сохранятся навсегда некоторые личные тайны. И копать в этом направлении, имея в виду Монблан ленинских мыслей, идей, поступков, — чрезвычайно скучное, да и подловатое занятие. Несерьезное это дело, словно в оффенбаховской оперетке, задаваться вопросом: «Взошел или не взошел?» Там герои говорили о приключениях шаловливого Зевса, любвеобильного Париса и каких-то легкомысленных богинь. Здесь — чувства очень немолодых людей. Есть, правда, письмо Инессы Федоровны к своему кумиру. По сути, объективно — это высокий эпистолярный стиль, почти исчезнувший в наше время. Даже жалко, что приходится делать выписки, а не давать письмо целиком. Но и здесь — пусть разум и сердце читателя поработают самостоятельно — я надеюсь на духовную неиспорченность и нравственное читательское чувство.
«Расстались, расстались мы, дорогой, с тобой! И это так больно. Я знаю, я чувствую, никогда ты сюда не приедешь! Глядя на хорошо знакомые места, я ясно осознавала, как никогда раньше, какое большое место ты еще здесь, в Париже, занимал в моей жизни, что почти вся деятельность здесь, в Париже, была тысячью нитей связана с мыслью о тебе. Я тогда совсем не была влюблена в тебя, но и тогда я тебя очень любила. Я бы и сейчас обошлась без поцелуев, только бы видеть тебя, иногда говорить с тобой было бы радостью — и это никому бы не могло причинить боль. Зачем меня было этого лишать? Ты спрашиваешь, сержусь ли я за то, что ты «провел» расставание. Нет, я думаю, что ты это сделал не ради себя.
Много было хорошего в Париже, и в отношениях с Н. К., в одной из наших последних бесед она мне сказала, что я ей стала дорога и близка лишь недавно. А я ее полюбила почти с первого знакомства. По отношению к товарищам в ней есть какая-то особая чарующая мягкость и надежность. В Париже я очень любила приходить к ней, сидеть у нее в комнате. Бывало, сядешь около ее стола — сначала говоришь о делах, а потом засиживаешься, и утомляешь ее. Тебя я в то время боялась пуще огня. Хочется увидеть тебя, но лучше, кажется, умерла бы на месте, чем войти к тебе, а когда ты почему-либо заходил в комнату Н. К., я сразу терялась и глупела. Всегда удивлялась и завидовала смелости других, которые прямо заходили к тебе, говорили с тобой. Только в Лонжюмо и затем следующую осень в связи с переводами и пр. я немного попривыкла к тебе. Я так любила не только слушать, но и смотреть на тебя, когда ты говорил. Во-первых, твое лицо так оживляется, и, во-вторых, удобно было смотреть, потому что ты в этот момент ничего не замечал…»
Переживем это прекрасное письмо и возвратимся к такой выразительной реплике Сталина в разговоре с Н. К. Крупской.
Отдельные непроверенные данные говорят, что сказано было круче: «Мы найдем Владимиру Ильичу новую вдову». Или это было сказано по поводу некоторых активных выступлений Крупской после смерти Ленина? Но тот знаменательный декабрьский разговор подействовал на Надежду Константиновну не живительным образом. Мария Ильинична, сестра Владимира Ильича, в своих, до нашего времени не публиковавшихся, воспоминаниях писала: «Разговор этот чрезвычайно взволновал Крупскую, нервы которой были натянуты до предела, она была не похожа на себя, рыдала».
Но как ни велики в тот момент были обида и женское ревнивое чувство, Надежда Константиновна об этом разговоре Ленину ничего не сказала. И все же я полагаю, что в сердцах какие-то слова в адрес Сталина были тем не менее произнесены, может быть, что-то другое, конкретное, может быть, бытовое. Например, о заплаканных часто глазах Аллилуевой, жены генсека.
О Сталине довольно много ходило пересудов между кремлевскими квартирантами. Так, например, Троцкий описывает, попутно комментируя, сцены, связанные со старшим сыном Сталина.
«Ретроспективный взгляд на детство Иосифа Джугашвили способно бросить детство Якова Джугашвили, протекавшее в Кремле на глазах моей семьи. Двенадцатилетний Яша походил на отца, каким его представляют ранние снимки, не восходящие, впрочем, раньше 23 лет; только у сына в лице было, пожалуй, больше мягкости, унаследованной от матери, первой жены Сталина. Мальчик Яша подвергался частым и суровым наказаниям со стороны отца. Как большинство мальчиков тех бурных лет, Яша курил. Отец, сам не выпускавший трубки изо рта, преследовал этот грех с неистовством захолустного семейного деспота. Может быть, воспроизводя педагогические приемы Виссариона Джугашвили? Яша вынужден был иногда ночевать на площадке лестницы, так как отец не впускал его в дом. С горящими глазами, с серым отливом на щеках, с сильным запаха табака на губах, Яша искал нередко убежище в нашей кремлевской квартире. «Мой папа сумасшедший», — говорил он с резким грузинским акцентом».
Может быть, в разговоре, спровоцировавшем сталинскую грубость, действительно звучало что-то подобное. Тем не менее все это лишь попытки понять, почему Ленин, как бы закончивший в своем «Завещании» политические характеристики вождей, вдруг снова возвращается к личности Сталина.
В новой ленинской диктовке бьется что-то неожиданное. Уже в адресном отсыле этой расшифрованной и перепечатанной на машинке стенограммы к другой дате — «Добавление к письму от 24 декабря 1922 года» — Ленин бьет в точку. На этот раз он диктует Лидии Фотиевой, которая, конечно, прочла записи в Дневнике о категорической секретности именно этих материалов.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});