мыслей и мозга, о женщине-смерти, которую, расщепившись, оплодотворяет такой мозг, чтобы поселить их детей в тревогу ветра, в жар солнца, в радость предчувствия, что его заботы уже конкретность наших дней.
Ваш отец, молодой человек, любил сидеть, засунув рукав в рукав, он частенько говорил мне, что перенял эту привычку у крестов, а чашку с чаем — ставить перед своим носом на край стола, и пить его губами, без помощи детскости рук. Чашка часто падала, чай лился ему на брюки, и он смеялся, тихо покачиваясь туда и сюда, не размыкая креста. Он говорил, что его постоянно бьет озноб, что ему уж никак не согреться, вот только твой чай, Арахна, твой чай и мои прекрасные рукава все еще воюют за меня с проклятой дрожью моего холодка, который поселился в точной точке левого глаза, и свербит, свербит нескончаемую холодную нить в затылок, мне бы огня принять в себя, Арахна, много голубого огня взять бы в глаза, может, я согрелся бы тогда, Арахна, я, пухлоногий. Он так часто называл себя, молодой человек, я — пухлоногий, Арахна, говорил он мне. Пухлоногим был Эдип, ЭДИП в буквальном переводе с греческого и означает существо, человека, с распухшими ногами, я не случайно сказал вначале «существо», потому что до греков слыл культ Эдипа, ему поклонялись, как божеству; ведь отец Эдипа, узнав, что ему грозит смерть от сына, пробил ему ноги и бросил в море, так ему наказал оракул. Мне было очень больно, Арахна, тихо смеялся ваш отец, потому что соль моря ест мои дыры, и мне никак не выплыть, раз ноги мне не помощники, мои дырявые пухлые ноги, которые бессмысленно бьют по воде, и она проходит красной сквозь дыры, и только соленый холод входит сквозь них в желудок, чтобы пробраться потом к глазам. Глаза мои видят на берегу плачущего Лая, моего отца, страх которого быть прекращенным пересилил любовь к сыну, а ведь мы бы с тобой, Арахна, обязательно и жадно стали б растить такого прекрасного мальчугана, который придет нас венчать со смертью, но мы не будем винить Лая, если бы он не поступил так, не было бы мифа об Эдипе, славном пухлоногом мальчугане, который никак не хотел тонуть, потому что ему еще предстояло решить впереди много странных загадок, и он не хотел отдавать их никому, и бил своими кровавыми дырками по соленой воде, пока она вся не стала красной, и покорный дельфин, наш двойник, совсем уж безногий, потому что ему искромсали их когда-то в чешую и острые тряпки хвоста-плавника, не вынес его, правда, с холодным колотьем отчаяния в глазах, к другому, неведомому берегу. Эти, с продырявленными стопами, всегда зовут, вольно или невольно, своих братьев из воды, когда им приходится туго, помнишь, как этот ИЯСА, еще один пухлоногий, шел по воде, а; да он просто попросил малыша, такого же неуемного и покорного, как он сам, и тот прокатил его на своей чешуйчатой спине — которая все же без ног. Возле Фив сидела душительница, имя которой Сфинкс, странная девочка, с крыльями и туловищем льва. Она знала, что только один мальчуган сможет освободить ее, дать возможность крыльям не раскрыться, когда она кинется вниз со скалы, чтобы умереть, чтобы избавиться от своего уродства, от своей никчемности, ведь не было у нее воды, соленой и холодной, которая скрыла от людских глаз ее сестру с искромсанными ногами. Она должна была узнать его, этого своего предназначенного освободителя, он будет мудр, очень мудр, он будет искать истину, искать начало начал, чтобы выдавить потом себе холод в глазах, чтобы согреться, чтоб пришло, быть может, теплое в них. Каждый раз, как путник, который шел мимо и не мог отгадать простой загадки ЧТО-ХОДИТ-УТРОМ-НА-ЧЕТЫРЕХ-НОГАХ-ДНЕМ-НА-ДВУХ-ВЕЧЕРОМ-НА-ТРЕХ, а она должна была опять томиться, в ней зрела злоба и жажда; потом она додумалась до очень простого, и сама тихо и славно смеялась этому, она узнала, что несмышленышей, которые каждый раз разочаровывают ее, надо душить, и тот, который нужен ей, чтобы отгадать и освободить ее, услышит и обязательно придет, потому что и торговля прекратилась, и славные Фивы стали хиреть, так как перестали ходить по дороге мимо нее, мимо Сфинкса, караваны. Так и сбылось. Она сразу узнала его, что это он, он, ее маленький прихрамывающий мудрец. Они стояли друг перед другом долго, он и она. И она тихонько улыбнулась, загадочно и просто, ведь она знала, что сейчас наконец умрет, освободится от своей муки, от своего проклятья поиска его, Эдипа, от своего проклятья убивать путников, чтобы дождаться его, одного-единственно-го, который освободит ее своим знанием, но страшно будет платить потом за это знание, за ее, Сфинкса, свободу.
Он смотрел на нее и улыбался в ответ, только он один знал эту улыбку, только он один помнил ее всегда, и потом улыбался так сам, когда вспоминал, как молчала и не хотела, как колебалась загадывать загадку, которая сейчас будет решена, и крылья не раскроются, а он, этот малыш с такой доброй улыбкой, будет несчастен потом, может быть, не загадывать, а? Что ж, опять эти крылья, и это гибкое тело зверя, и страх перед нею, нет, нет, она загадает, пусть Эдип простит ее, она так долго страдала, так долго ждала, пусть простит. Она виновато улыбнулась, и сказала, и, не дожидаясь ответа, пошла к скале, и прыгнула вниз, и крылья не раскрылись, потому что он познал вопрос. Но у него не пришло радости, хотя все должно было петь в нем, он освободил город, он возьмет себе в жены подругу обидчика, которого убил на дороге. Но радость не шла, а вот улыбка, виноватая улыбка девочки, которая с криком прыгнула вниз, радостным криком, бродила по Эдипу, холодила кровь, и он даже потер пыльными ступнями свои шрамы, которые сказали ему, что мы здесь, мы с тобой. Эдип часто просил их рассказать, откуда они, он просил свою кровь, но та не знала, и уговаривала Эдипа поверить, что если б знала, то сказала, и что ее мать — старая кровь, потеряла память, понимаешь, просто потеряла, она утекла тогда, ее память, в соленую воду моря сквозь дырки, и она не помнит теперь, откуда они взялись, все, что было потом она помнит, и вспомнит, когда это понадобится Эдипу Пусть он не сердится, Эдип, он сам тогда так сильно бил дырявыми ножками по воде, так сильно, что много-много крови ушло от него зачем-то.