Кухаркина Маруся радовала сердце Стефану Вонифатьевичу.
– Экая ты птаха! – говорил он ей всякий раз, одаривая то сережками серебряными, то сарафаном с цветами, деревянными расписными игрушками, а вот насчет обуви у царского духовника была превеликая слабость – всем своим знакомым норовил лапти сплести.
Про эту слабость знали, и были даже и среди боярства, которые заказывали Стефану Вонифатьевичу лапти, на счастье. И у Ртищевых его лапоточки хранились, и у стариков Морозовых.
Лапоточки для Маруси получались особенно ловко, оттого, видно, что Стефану Вонифатьевичу работалось с улыбкой. В этот легкий час и пожаловал к нему со своей бедой протопоп Аввакум. Да ладно бы с одною своей, еще и чужую по дороге прихватил. Протопоп сначала думал в Костроме от гнева юрьевских горожан отсидеться, но и Кострома была как кипящий муравейник. Людишки бегали по улицам рассерженные, искали, кого бы поколотить, потому что их протопоп Данила, человек строгого правила, пришелся костромичам не ко двору.
Стефан Вонифатьевич слушал Аввакума, отложив работу, слушал не перебивая, а сказал одно:
– Как же ты посмел соборную церковь осиротить?
Аввакум поник головой: объяснять еще раз, что убили бы, – смысла нет. Убили бы – в рай попал. Праведники христианские, не дрогнув, на лютую смерть шли.
– Куда же мне теперь? – спросил Аввакум.
– Живи пока у меня, – повздыхал Стефан Вонифатьевич. – Государю о тебе сказать – огорчится. Скоро Никон с мощами пришествует, патриарха выберем, патриарх и решит, где тебе Богу служить.
– Бежал как от дьявола! Ведь все семейство у супостатов осталось! – сокрушался Аввакум. – Не знаю, живы ли.
– Как Бог даст, – сухо ответил Стефан Вонифатьевич: не мог, видно, сразу простить протопопу его бегство…
Намучившись в дороге, истерзавшись беспокойством за судьбу близких, огорчившись приемом царского духовника, Аввакум расслабился вдруг и заснул.
Пробудился среди ночи. Стефан Вонифатьевич настойчиво тряс его за плечо.
– Подступились? – спросил Аввакум, все со сна перепутав, думая, что он в Юрьевце и что бунтовщики грозят ворваться в дом.
– Проснись, протопоп! – сказал некто строго.
Аввакум увидал, что это сказал ему царь. Вскочил, упал на колени, трижды стукнул лбом об пол.
– Почему ты здесь? – спросил царь. – На кого город кинул?
– Так ведь не хотят они жить по чести! – вскричал Аввакум в отчаянии. – Будь я проклят, что жив остался. Били до смерти, да не прибили!
– Горе царю, когда слуги себя жалеют, а не службу свою, – сказал Алексей Михайлович и отвернулся от несчастного беглеца.
Благословился у духовника, ушел, сердито глянув на приунывшего Аввакума.
Стефан Вонифатьевич пожалел протопопа, сказал с ласкою:
– Бог миры устраивает и твою жизнь устроит. Ныне нам всем, однако ж, про себя забыть надо. Помолимся, протопоп, о патриархе. Да пошлет нам Господь пастыря – устроителя кроткой жизни. Вам, молодым, небось бури хочется, а войдете в полный возраст, и откроется – нет блага выше, чем покойная жизнь.
* * *
С понедельника всю седмицу жестоко постились: одна в эти дни была еда – квасок. Постился царь, Стефан Вонифатьевич, оба Ртищевых, старый и молодой, Неронов, Аввакум, Корнилий, казанский митрополит. Постились, держа в уме одно – патриарха выстрадать доброго. И на седьмой день, сойдясь у Корнилия, Неронов с Аввакумом написали челобитную, указывая государю на его духовника Стефана Вонифатьевича. Первым подписал челобитную митрополит, вторым – Неронов, настоятель Казанского собора с попами, а последним приложил руку беглый протопоп Аввакум.
Челобитную царю и царице подали в Благовещенском соборе. Царь, поглядев, чье имя указано, покраснел, как девица, до слез, потому как не то было имя в челобитной, какое ему по сердцу давно уже пришлось.
– Тебя хотят, – сказал Алексей Михайлович, передавая челобитную Стефану Вонифатьевичу.
Побледнел царский духовник, перекрестился широким крестом, поцеловал икону Богоматери и, потрясая сединами, сказал проникновенно:
– Не я! Не я! Отца Никона просить будем стать нам всем пастырем, ибо велик муж и патриаршее место по нему.
Тут и расцвел простодушно на глазах у всех государь всея Руси, облобызал Стефана Вонифатьевича, и заплакали они оба, утешенные. Ну и многие с ними… А Неронов, глядя на эти общие слезы, покачал головой и перекрестился.
Зюзино
Прикладывались к иконам. Первым царь, за царем Борис Иванович Морозов, за Морозовым Яков Куденетович Черкасский и Никита Иванович Романов.
Когда мужчины освободили храм, сошли вниз с балкончика, закрытого запоною, царица Мария Ильинична и ее приезжие боярыни. Первая по царицыному чину была царицына сестра, жена Бориса Ивановича Морозова Анна, вторая – мать Екатерина Федоровна, а потом уж Марья Никифоровна – жена касимовского царевича Василия Еруслановича, Авдотья Семеновна – жена Якова Куденетовича с дочерью Анной, Авдотья Федоровна – жена князя Никиты Ивановича Одоевского. Следующей по чину прикладывалась к иконам Федосья Прокопьевна – молодая жена Глеба Ивановича Морозова.
– Останься! – шепнула царица Федосье. – Дело доброе сделать нужно.
Федосья Прокопьевна свой человек у царицы. Милославские и Соковнины в родстве самом близком. Все счастье Федосьи – от царицы: царица ее любила, а вся боярская Москва завидовала. Боярыня из худородных, а место в царицыном чине у нее шестое!
Дело впрямь оказалось хорошее, нужное.
– Параша, портомоя, в девках засиделась. Двадцать пять лет, – говорила Мария Ильинична Федосье, разгребая ворох поношенной одежды. – Как ты думаешь, за малоумного она пойдет, не обидится?
«Я за старого пошла», – навернулось на язычок Федосье, но она этого не сказала.
– Страшный?
– В том-то и дело, что пригожий! – Царица обрадовалась вопросу. – Синеглазый, кудрявый, таращится – туда-сюда. Я его в церкви видела. Племянник он нашему Девуле.
– А кто это?
– Отставной дворцовый сторож.
– Как ты только помнишь о всех, государыня?! – удивилась искренне Федосья. И опять удивилась, разглядывая в царицыных руках опашень. – Какая красота!
– Вот его и подарю Параше. Розовое к лицу ей будет. Она, голубушка, тоже очень славная, да хроменькая. Таких еще деток нарожают! Ну какая жизнь без мужа? Последней бабе позавидуешь! – И посмотрела Федосье в глаза. – Как твой сыночек?
Спрашивала об одном, а знать хотела другое: не таит ли в душе обиду приезжая боярыня – за старика ведь отдали.
Федосья улыбнулась радостно.
– Ванечка говорит уже! Лопочет без умолку. Спасибо тебе великое, государыня!
– Ах! – вздохнула Мария Ильинична. – Я иной раз подумаю о тебе, и кошки по сердцу скребут. За старика девушку выдала.
– Он у меня не старик, – сказала Федосья. – Головою, верно, седой, но хворей не знает, всегда весел. Мне с ним хорошо. И с Борисом Ивановичем у меня дружба. Борис Иванович о вечной жизни любит поговорить.
– Рада за тебя! – сказала царица. – Характер у тебя, Федосья, золотой. Ну что? Не больно согрешим, выдавая хромую девушку за малоумного?
– За Бога как решишь? – сказала Федосья. – А по-человечески – хорошо. На двух одиноких убавится в белом свете.
– Верно! – согласилась царица. – Утешила ты меня. Я, пожалуй, Параше-то еще и зимний опашень пожалую. Сукно крепкое, вот рукава только моль побила.
– Ну, тут заштопать можно! – посмотрела Федосья.
– Спасибо тебе, поезжай!
Федосья поклонилась царице.
– Государыня, дозволь завтра не быть. Глеб Иванович гостей в Зюзино позвал.
– Будь счастлива, – сказала царица.
* * *
Зюзино у Глеба Ивановича было устроено по новой моде. Подмосковное именьице принесла ему в приданое первая жена. Место было красивое, и, желая потешить молодую Федосью Прокопьевну, Глеб Иванович денег на устройство парка и всяческих забав и потех не жалел. Состояние у него было немалое – 2110 дворов. У старшего брата против этого втрое больше, но брат – первый помощник царю и свояк. За Борисом Ивановичем числилось 7254 двора, самого Никиту Ивановича Романова, царского дядю, превзошел богатством, у того 7012 дворов. Столь же богат был и Яков Куденетович Черкасский. Бояре того времени имели по полторы тысячи дворов, окольничие по пятьсот с гаком, думные дворяне по триста. Не царевы чины дороги – дорого то, что в придачу давалось: у иной царской шубы подкладка богаче верха.
Стоял счастливый июньский день. У самой природы был праздник. Цветоносная река пролилась на землю, и всякая пядь земли радовала глаза.
Глеб Иванович Морозов ради гостей надел доставшийся от отца опашень. Это было длинное, до икр, свободное платье из иранского атласа, рукава узкие, вместо каемок – розовые крупные камни. На спине золотом был вышит стоящий на задних лапах грифон с изумрудами вместо глаз, с алмазами на перьях широких крыльев. Спереди опашень украшали одни только пуговицы, те же розовые камни в золотых грифоновых когтях. А пуговиц этих было шестьдесят.