Слон прошел двенадцать метров, и завод кончился.
– Зипуны-то поглядим? – спросила царя Мария Ильинична.
– Отчего не поглядеть? Поглядим, а ты, Богдан Матвеевич, бахарей моих позови. Пока мы с царицею зипуны ворошить будем, пусть бают.
Государь с государыней разбирали цареву одежду.
– Это перешить можно, – говорила Мария Ильинична, – а это тебе узко стало, отпустить тут нечего, шито по росту.
– Матюшкину подарю! – обрадовался Алексей Михайлович. – Он так старается угодить мне, а я его ничем не жалую.
Мария Ильинична подняла из кучи рубаху с простым шитьем по вороту, с красными вставками под мышками, с рукавами, обшитыми крученым шнурком. Подняла, поглядела и кинула в ту кучу, которая предполагалась для раздачи дворовым слугам. Алексей Михайлович вдруг привскочил с лавки, поднял рубаху, положил себе на колени.
– Любимая рубашка-то! – сказал он виновато. – В ней и не душно, и греет ласково. Я уж еще поношу.
– Поноси, – согласилась царица, тихонько засмеявшись.
И царь засмеялся хорошо, ласково.
* * *
Утром царский поезд, всполошив зевак, тронулся через Москву на дорогу к Троице-Сергиевой лавре.
Царь ехал впереди, в окружении трех сотен дворян, у царицы была своя свита, своя охрана. Позади ее кареты, как всегда в дальних походах, верхами ехали тридцать шесть девиц в красных юбках, в белых шляпах с белыми шнурами за спину.
За царицыной каретой следовала карета царевны Ирины Михайловны, потом еще две кареты: Анны Михайловны и Татьяны Михайловны. Была еще карета для царевны Евдокии Алексеевны. Девочке было всего два года. Она ехала с матерью, а в ее карете сидели две мамки – царевны и умершего царевича Дмитрия.
На Никольском мосту и на Пречистне царица останавливалась, жаловала нищим подаяние. Бывший в поезде казначей Богдан Минич Дубровский записал в расход два рубля двадцать алтына и четыре деньги.
У Неглинских ворот было царицей роздано еще четыре алтына и две деньги, а стольник Федор Михайлович Ртищев получил наказ пожаловать от имени царицы в тверскую богадельню ста нищим по алтыну.
По Тверской улице, за Тверскими воротами и за Земляным городом, деньги раздавали по приказу Бориса Ивановича Морозова. Роздано было два рубля восемнадцать алтын и четыре деньги.
Федосья Прокопьевна, знавшая наперед, что на Тверской деньги будут раздавать по приказу деверя, глядела из-за шелковой завесы на возбужденную толпу, на нищих, распевавших Лазаря в честь боярина и всего рода Морозовых. Она видела, как любопытные глаза вглядывались и в ее карету, ведь и она милостью Божией – Морозова. В голову ей не приходило, что это те же самые люди, которые четыре года тому назад требовали для Бориса Ивановича смерти, что это они, как дикие звери, разорвали Плещеева и дотла сожгли двор Бориса Ивановича.
За день царский поезд дошел до села Тайнинского, где и заночевал. В хоромы царицы принесли два рубля денег: собрали селяне для передачи в лавру. В Москве на Земляном валу царю в колымагу подано было от мещан пять рублей. Раздали меньше, чем получили.
Вечеряла царица вместе с сестрой Анной, с Федосьей Прокопьевной да с крайчей Вельяминовой.
По случаю паломничества постились. Ужинали черными сухариками, которые мочили в простой воде.
– Уж к полночи, а светлынь, – сказала Федосья Прокопьевна, сидящая у окна.
– Люблю, когда дни прибывают, – откликнулась царица. – Да Петр Афонский на пороге. Опять солнце на зиму повернет.
– Как вспомнишь про зиму, страшно! – поежилась Анна Ильинична.
– Чего же тебе страшно?! – удивилась царица. – В нетопленых хоромах небось не сидишь.
– Не сижу. А все равно страшно! – Анна Ильинична даже глаза зажмурила. – Как представишь – всюду мороз, снег. Сколько и куда ни иди – мороз, снег!
– Зато каждая изба как терем боярский, – сказала Федосья Прокопьевна. – Соломы на крышах не видать, вся крыша в алмазных блестках, узоры на деревах, люди все румяны, снег скрипит – праздник и праздник.
– Зимой нарядно, – согласилась царица. – А все ж самое божеское время – лето. Летом всякой твари хорошо. Все летит! Поет!
– На Федора Стратилата большая роса была, – сказала Анна Ильинична. – Теперь никакая засуха льну и конопле не страшна.
– Почему же? – спросила царица.
– Примета такая. Если на Федора Стратилата роса, лен и конопля справные уродятся.
– Гречу уж сеют, – сказала Федосья Прокопьевна. – Не рано ли?
– Тепло, вот и сеют, – объяснила Вельяминова.
– Про гречу говорят: «Осударыня ходит барыней, а как хватит морозу – веди на калечий двор», – возразила Федосья Прокопьевна.
– Не верится, чтоб мороз ударил, – сказала царица. – Хотя всяко бывает.
Анна Ильинична, морща лобик, силилась вспомнить еще что-то из россказней стрелецкой полковничихи Любаши, но так ничего и не вспомнила.
Царица, повздыхав, полезла в мешок за сухарями.
– Не согрешим много, коли еще по сухарику скушаем. Постнее сухаря – одна вода.
– Побольше скушаем – побольше помолимся на ночь, – успокоила царицу крайчая.
Новый патриарх
23 июля 1652 года собор русских иерархов избрал на патриарший престол новгородского митрополита Никона. Никон ждал известия в митрополичьей келье Новгородского московского подворья.
На голом столе на деревянном блюде лежала дыня, присланная вчера царицей Марией Ильиничной – Терем был охоч до таких подарков, – и серебряный, с византийской эмалью на рукоятке столовый нож. В дальнем темном углу кельи сидел огромным мешком Киприан.
Никон то принимался поглаживать золотое бархатистое тело дыни, то брал нож и без всякого умысла и вообще без соображения тыкал ножом в стол.
– На том свете дьяволы вот так-то язык тебе исколют! – не вытерпел Киприан.
Никон бросил нож, встал и тотчас сел. Спину охватило ознобом. Задрожал, захолодал, принялся растирать руки, словно на лютом морозе, когда и рукавицы не спасают.
– Далось тебе все это! – буркнул Киприан. – В митрополитах тоже хорошо.
Никон порывисто поднялся, шагнул к оконцу, но, даже не глянув в него, вернулся за стол, придвинул к себе дыню, взял нож. Руки тряслись, и, глядя на свои руки, митрополит совершенно спутался мыслями – забыл, что хотел сделать.
– Господи, совсем одурел!
Чиркнул дважды по дыне, вырезав прозрачный почти ломтик.
– Нутро-то отряхни, сблюешь! – гаркнул из угла Киприан.
Никон потерянно улыбнулся, двумя руками осторожно вставил ломтик в разрез и жалобно попросил келейника:
– Шубу принеси! Холодно.
И снова взялся за нож, вырезал нормальный ломоть дыни, обрезал край и, вдыхая аромат, принялся уплетать царицыно угощение.
Тут дверь распахнулась, и, пригибаясь в низких дверях, вошла, заполнив всю келью, депутация собора – митрополиты, бояре.
– О великий святитель! – воздев руки, завопил тоненьким, старческим голоском митрополит Корнилий. – Святейший собор иерархов православной церкви приговорил – быть тебе, митрополиту Никону, святейшим патриархом…
Голос у старика оборвался, и все опустились перед Никоном на колени, а он, в черной домашней хламиде, с необъеденной коркой дыни в руке, махнул на депутацию этой своей коркой.
– Нет! – крикнул. – Упаси вас, Господи! Недостоин я! Грешен! Ничтожен!
Кинул корку и, отирая ладонь о залоснившуюся рясу, побежал в угол и стал за Киприана.
– Защити, отец святой! Не выдай!
Келейник Киприан шагнул, набычась, на депутацию, а Никон, высовываясь из-за его тяжкого плеча, кричал петушком:
– Уходите! Уходите, бога ради!
Настроенные на благодушное торжество, депутаты выкатились ошарашенным клубком из Никоновой кельи. Испуганно переглядывались, топтались возле кельи, но Киприан широким жестом хлопнул дверью, и тотчас изнутри лязгнул железный засов.
– К царю! К царю! – всплеснул высохшими ручками митрополит Корнилий, и депутация кинулась к лошадям.
– Как так в патриархи не идет?! – перепугался Алексей Михайлович и нашел глазами князя Долгорукого. – Поезжай, князь Юрий! Проси! Моим именем проси! И ты, отец мой, Борис Иванович, и ты, Глеб Иванович! Стефан Вонифатьевич, не оставь! Поезжайте, поищите милости великого нашего архипастыря!
Новые посланники спешно погрузились в кареты, уехали искать Никоновой милости, а сам Никон в те поры стоял посреди своей кельи, молча сдирая через голову пропахшую потом черную рясу. Застрял, дернул, защемил губы, дернул назад, разодрал руками ветхую материю, освободился, кинул рясу на пол.
– Чего дерешь, богатый больно? – заворчал из своего угла Киприан.
– Дурак, – сказал ему Никон. – Патриарх – я!
– Так ты ж отказался.
– Дурак! Ну и дурак же ты! – с удовольствием сказал келейнику Никон и приказал: – Лучшую мантию! Ту, лиловую. Крест на золотой цепи с рубинами.
Выхватил нетерпеливо из рук Киприана ларец, достал золотую цепь и вдруг бросил обратно.
– Киприан, – сказал тихо, – а ведь страшно.