Мэр сохранял поразительное самообладание. Улыбнувшись, он принялся рассматривать ленту на собственной шляпе. Падре Пирроне изучал взглядом потолок, словно его пригласили проверить, в каком состоянии находятся перекрытия. Князь растерялся: дружное молчание иезуита и мэра лишало его даже минимального удовлетворения, на которое он мог бы рассчитывать, вырази они хоть как-то свое удивление. К счастью, дон Калоджеро нарушил молчание:
— Я знал об этом, ваше сиятельство, я знал. Люди видели, как они целовались во вторник, двадцать пятого сентября, накануне отъезда дона Танкреди. У вас в саду, около фонтана. Живые изгороди из лавровых кустов не так густы, как кажется. Я месяц ждал от вашего племянника соответствующего шага и уже готовился спросить ваше сиятельство о его намерениях.
Эти слова больно укололи дона Фабрицио. Его пронзила животная ревность, знакомая каждому мужчине, еще не чувствующему себя стариком: Танкреди насладился земляничным вкусом ее губ, ему же это не дано. К чувству ревности прибавилось чувство сословного унижения, связанное с тем, что из доброго вестника он превратился в обвиняемого. Осиным жалом обожгла горькая досада на себя, наивно верившего, будто все пляшут под его дудку, и вынужденного признать, что многое в действительности происходит помимо его воли.
— Дон Калоджеро, не будем подтасовывать карты. Не забывайте, что вы пришли сюда по мой просьбе. Я хотел сообщить вам, что получил вчера письмо от племянника. Он признается в любви к вашей дочери, в любви… — тут князь на мгновение запнулся, потому что нелегко порой бывает лгать под буравящим тебя взглядом, но именно таким взглядом смотрел на него мэр, — о силе которой я не догадывался, и в конце письма поручает мне просить у вас руки синьорины Анджелики.
Дон Калоджеро продолжал оставаться невозмутимым, тогда как падре Пирроне из специалиста по перекрытиям превратился в мусульманского святого — соединил руки в замок и крутил большими пальцами то в одну, то в другую сторону, демонстрируя фантазию истинного хореографа. Неизвестно, сколь долго продолжалось бы молчание, если бы князь не потерял терпение.
— Теперь, дон Калоджеро, настала моя очередь спросить: а каковы ваши намерения?
Мэр, не отрывавший глаз от оранжевой бахромы, которой было оторочено по низу кресло князя, прикрыл их рукой, а когда отнял руку, глаза уже были обращены на дона Фабрицио и смотрели простодушно-удивленно, словно он успел за секунду их подменить.
— Простите, князь! — По внезапному исчезновению из обращения к нему «вашего сиятельства» дон Фабрицио понял, что все в порядке. — Как видите, приятная неожиданность лишила меня дара речи. Но я современный отец и смогу дать вам окончательный ответ лишь после того, как поговорю с моим ангелом, с утешением моей жизни. Впрочем, я умею пользоваться священными правами отца и знаю, что происходит в сердце и в мыслях Анджелики, а потому могу сказать вам, что на любовь дона Танкреди, которая всем нам делает честь, моя дочь отвечает взаимностью.
У дона Фабрицио отлегло от души. Да, он проглотил унижение, и во рту было противно, как будто он проглотил жабу; прожеванные голова и кишки спускались по глотке, и оставалось разжевать лапки, но это уже пустяк в сравнении с остальным, главное сделано. Он почувствовал освобождение и одновременно прилив нежности к Танкреди: дон Фабрицио представил себе, как засияют прищуренные голубые глаза, читая благоприятный ответ, представил, или, лучше сказать, вспомнил, первые месяцы после женитьбы по любви, когда безумие и акробатические причуды страсти лощит и поощряет сонм ангелов, хотя и удивленных, но доброжелательных. Заглядывая в будущее, он видел, как раскроются при обеспеченной жизни таланты племянника, которому отсутствие денег подрезало бы крылья.
Он встал, подошел к не ожидавшему ничего подобного дону Калоджеро, поднял его с кресла и прижал к груди, так что ноги мэра повисли в воздухе. Эта сцена, произошедшая в глухой сицилийской провинции, стала своеобразным повторением одной японской гравюры: гигантский фиолетовый ирис с повисшей на нем большой щетинистой мухой.
«Это никуда не годится, — подумал князь, когда ноги дона Калоджеро коснулись пола. — Надо будет подарить ему пару английских бритв».
Падре Пирроне перестал крутить большими пальцами, встал и пожал князю руку:
— Я разделяю радость вашего сиятельства и молю Господа благословить этот брак
Дону Калоджеро он не сказал ни слова — только дал пожать кончики своих пальцев. Затем постучал по стеклу висящего на стене барометра: давление падало, предвещая плохую погоду. Он вернулся в угол, сел и открыл молитвенник
— Дон Калоджеро, — говорил между тем князь, — любовь этих двух молодых людей — единственная гарантия их будущего счастья, мы с вами это понимаем. Но нам, людям в возрасте, приходится заботиться и о многом другом. Нет смысла напоминать вам, насколько знатен род Фальконери, вы это и без меня знаете: Фальконери ступили на землю Сицилии вместе с Карлом Анжуйским, они процветали при арагонских и испанских королях, а также, если позволительно упоминать их в вашем присутствии, при Бурбонах, и я уверен, этот род будет процветать и при новой династии, при Божией милостью королях с континента. Фальконери были пэрами королевства, испанскими грандами, рыцарями ордена Сант-Яго де Компостела. — У князя никогда нельзя было понять, иронизирует он или что-то путает. — Если они захотят, им достаточно будет только пальцем пошевелить, чтобы стать кавалерами Мальтийского ордена: на улице Кондотти[49] состряпают для них грамоты быстрее, чем булочки с изюмом, по крайней мере, так обстояло дело до сегодняшнего дня. — На этот низкий вымысел можно было не тратить времени, поскольку дон Калоджеро никогда не слышал ни о мальтийских рыцарях, ни об их ордене — ордене Святого Иоанна Иерусалимского. — Я уверен, — продолжал князь, — что своей редкой красотой ваша дочь еще больше украсит старинное родовое древо Фальконери и в добродетели не уступит праведным княгиням, последняя из которых, моя покойная сестра, непременно пошлет с небес свое благословение новобрачным. — Тут дон Фабрицио снова растрогался, вспомнив свою дорогую Джулию, несчастную мать Танкреди, страдавшую от безумных выходок мужа, в жертву которому она принесла жизнь. — Что до мальчика, вы его знаете, а если б не знали, я мог бы всецело поручиться за него. У него тонна достоинств, и не я один так считаю, не правда ли, падре Пирроне?
Иезуит до мозга костей, падре Пирроне, оторванный от своего молитвенника, внезапно оказался перед мучительной дилеммой. Он был духовником Танкреди и знал о его грехах больше других. Хотя они и могли уменьшить на несколько центнеров внушительный вес тех достоинств, о которых говорил дон Фабрицио, среди них не было ни одного по-настоящему тяжкого; впрочем, характер всех без исключения прегрешений Танкреди был таков, что, без сомнений, гарантировал в будущем супружескую неверность. Естественно, ни о чем подобном священник сказать не мог: мешали тайна исповеди и светские приличия. Падре Пирроне любил Танкреди и, хотя в глубине души не одобрял этого союза, никогда не позволил бы себе высказывания, которое если и не поставило бы под сомнение возможность самого брака, то затруднило бы путь к его заключению.
На выручку иезуиту пришла Осторожность, наиболее гибкая и податливая из главных человеческих добродетелей.
— Достоинства нашего дорогого Танкреди трудно переоценить, дон Калоджеро, и я не сомневаюсь,
что благоволение Небес и земные добродетели синьорины Анджелики помогут ему стать образцовым супругом.
Рискованное при всей своей осторожности пророчество не вызвало возражений. Дожевывая последние хрящики жабы, вниманием мэра снова завладел дон Фабрицио:
— Однако если излишне рассказывать вам о древности рода Фальконери, то, к сожалению, равно излишне, поскольку для вас, дон Калоджеро, это не новость, говорить о том, что нынешнее материальное положение моего племянника не отвечает его великородному имени. Отец Танкреди, мой зять Фердинандо, не был, что называется, дальновидным родителем. Его привычка к барской роскоши и легкомыслие его управляющих обездолили моего дорогого племянника и питомца; крупные владения в окрестностях Маццары, фисташковая роща в Раванузе, тутовые плантации в Оливери, дворец в Палермо — все, все ушло. Вы ведь об этом знаете, дон Калоджеро.
Дон Калоджеро действительно об этом знал: то был самый памятный «отлет ласточек», воспоминание о котором, не став для сицилийской знати уроком, наводило на нее до сих пор ужас, а у всех седар вызывало сытую отрыжку.
— За время опекунства, — продолжал князь, — мне удалось спасти лишь одну виллу, ту, что рядом с моей, да и то благодаря множеству юридических уловок и кое-каким жертвам, — впрочем, эти жертвы я перенес с радостью в память о моей покойной сестре Джулии и из любви к мальчику. Это очень красивая вилла: лестницу проектировал Марвулья[50], залы расписывал Серенарио[51], но в нынешнем своем состоянии она едва ли может служить даже хлевом для коз. — Последние косточки жабы оказались более отвратительными, чем можно было предположить, но в конце концов дон Фабрицио проглотил и их. Теперь оставалось прополоскать рот какими-нибудь вкусными словами, впрочем, вполне искренними. — Однако в конечном счете все эти беды и злоключения пошли Танкреди только на пользу. Уж мы-то с вами, дон Калоджеро, знаем, как это бывает: возможно, для того, чтобы вырасти таким благородным, тонким, обаятельным мальчиком, как он, и требовалось, чтобы его предки разбазарили полдюжины больших состояний. По крайней мере, в Сицилии дело обстоит именно таю похоже, это закон природы, сходный с теми, от которых зависят землетрясения и засухи.