сто тысяч франков. В день премьеры в антрактах играли военные марши. Зрителей покорнейше просили явиться в мундирах национальной гвардии. Зал был полон военных и настроен воинственно. Императора играл Фредерик Леметр. К тридцати годам этот актер прославился, первым сыграв Робера Макера в «Трактире Адре»[45] не негодяем, а героем циничным и остроумным, чуть ли не Вершителем Правосудия. В его интерпретации пьеса из мелодрамы превращалась в комедию, наполненную социальным и революционным содержанием — в «Женитьбу Фигаро» июльских дней. В его герое было нечто от шекспировских шутов: мрачные раскаты хохота, горький сарказм. Это была критика общества с позиций бандита, подзаборного Манфреда; такая трактовка роли принесла актеру триумф.
Фредерик, чтобы создать своего Наполеона, советовался со всеми, кто хорошо знал императора, а таких было немало. Из боязни (совершенно напрасной) показаться банальным он отказался от самых характерных внешних примет Наполеона: руки за спиной, нюхательного табака в жилетном кармане. Роль была сыграна смело и с блеском, но это был не Наполеон. Арель был разочарован, публика — тоже, и Дюма, потрясенный своей первой неудачей, задавал себе вопрос: неужели его вдохновение иссякло?
Однако, возвратившись домой, он обнаружил записку, в которой ему сообщали, что в связи с отменой цензурных ограничений (как оказалось, на весьма короткий период) Французский театр начинает репетировать «Антони».
Мадемуазель Марс согласилась играть Адель, Фирмен — Антони. Распределение ролей весьма лестное и — чреватое опасностями. Мадемуазель Марс, в высшей степени грациозная, остроумная и кокетливая, была будто создана для пьес Мариво, но совершенно не подходила для «современного характера Адели, с его переходами от страсти к раскаянию». Фирмен оставался классическим актером, в нем не было ничего от «рокового» героя типа Антони. И еще один признак, помимо множества других, свидетельствующий о том, что оба актера взялись не за свое дело: ни один из них не решился появиться на сцене в бледном гриме. А ведь бледность была неотъемлемой принадлежностью драм в духе Дюма.
Перед Июльской революцией актеры Комеди-Франсэз оказали «Антони» ледяной прием. Отвергнуть пьесу после шумного успеха «Генриха III» было невозможно, но зато, когда приступили к репетициям, мадемуазель Марс ловко и настойчиво, так, как только она одна умела, постаралась подогнать роль Адели к знакомым ей ролям героинь Скриба. Фирмен, со своей стороны, сглаживал все острые углы своей роли. «В результате этого, после трех месяцев репетиций, — писал Дюма, — Адель и Антони превратились в очаровательных любовников, таких, каких любит показывать театр Жимназ. Они с равным успехом могли бы называться господином Артуром и мадемуазель Селестой». Как мог автор допустить, чтобы его произведение так безжалостно выхолостили? «Ах, да как это происходит? Как ржавчина переедает железо, как волна подтачивает скалы?» Беспощадная мягкость мадемуазель Марс действовала не менее разрушительно. Друзья Дюма, приходившие на репетиции, говорили:
— Очень милая пьеска, очаровательная вещичка. Кто бы мог подумать, что ты будешь работать в этом жанре!
— Во всяком случае, не я, — отвечал Дюма.
Наконец появились афиши: «В субботу, послезавтра, премьера «АНТОНИ». Когда Дюма пришел в Комеди-Франсэз на генеральную репетицию, мадемуазель Марс обратилась к нему медовым голоском.
«— Вам уже сообщили последнюю новость? — спросила она.
— Какую новость?
— У нас теперь будет газовое освещение.
— Тем лучше.
— Нам делают новую люстру.
— Примите мои поздравления.
— Спасибо, но не в этом дело.
— В чем же тогда, мадемуазель?
— Я потратила тысячу двести франков на вашу пьесу.
— Браво!
— У меня четыре смены туалетов.
— Вы будете бесподобны.
— И вы понимаете…
— Нет, не понимаю.
— Я хочу, чтобы публика их видела.
— Справедливое желание.
— И раз нам делают новую люстру…
— А когда же ее сделают?
— Через три месяца.
— Ну и что же?
— Ну вот, я думаю, что хорошо бы ознаменовать новую люстру премьерой «Антони».
— Ах, вот как!
— Да. вот так.
— Значит, через три месяца?
— Да, через три месяца.
— В мае. Это очень хороший месяц.
— Вы хотели сказать, очень пригожий месяц?
— Да, но и хороший тоже.
— Значит, вы в этом году не берете отпуска в мае?
— Нет, только с первого июня.
— Значит, если мы начнем, к примеру, двадцатого мая, то у меня будет всего три спектакля,
— Четыре, — подсчитала мадемуазель Марс, — в мае тридцать один день.
— Целых четыре спектакля — как это мило!
— И мы вернемся к вашей пьесе после моего возвращения.
— Это точно?
— Даю вам честное слово.
— Благодарю вас, мадемуазель. Это очень любезно с вашей стороны.
Я повернулся к ней спиной, — продолжает Дюма, — и столкнулся лицом к лицу с Фирменом.
— Слышал? — спросил я его.
— Конечно… Сколько раз я тебе говорил, что она ни за что не станет играть эту роль!
— Но почему, черт побери, ей не сыграть ее?
— Да потому, что это роль для мадам Дорваль…»
Дюма и сам давно об этом думал. Маленькая, темноволосая, хрупкая, с ниспадающими на лоб локонами, томными глазами, трепещущими губами и вдохновенным лицом, Мари Дорваль была не просто актриса: «Это была воплощенная душа… Фигура ее казалась гибким тростником, колеблемым порывами таинственного ветерка». Незаконнорожденная дочь бедных бродячих актеров, Дорваль выросла среди самых бурных и низменных страстей и в гневе могла браниться, как базарная торговка. Она испытала все в жизни, и, хотя неоднократно выходила замуж, у нее было множество любовников, в том числе и молодой Дюма. На сцене эта поразительная женщина дышала вдохновением, подлинная жизнь сквозила в каждом ее движении, а искрометный талант покорял всех.
Она создала вместе с Фредериком Леметром спектакль «Тридцать лет, или Жизнь игрока»[46], где в роли супруги, которая присутствует при падении своего мужа, сумела гениально выразить горе матери и «скорбное величие женщины». «В этой роли, — писал Банвиль, — ей пригодилось все — и скорбное лицо, и губы, дышащие безумной страстью, и горящие от слез глаза, и трепещущее, содрогающееся тело, и бледные тонкие руки, иссушенные лихорадкой!» И Жорж Санд: «У нее все обращалось в страсть: материнство, искусство, дружба, преданность, негодование, вера; и так как она не умела и не желала ни умерять, ни сдерживать своих порывов, она жила в чудовищном напряжении, в постоянном возбуждении, превышающем человеческие силы…» Да, Мари Дорваль сыграла бы Адель куда лучше, чем мадемуазель Марс.
И ее постоянный партнер Пьер Бокаж тоже сыграл бы Антони гораздо лучше, чем Фирмен. Этот руанец, бывший чесальщик шерсти, пришедший в театр по призванию, играл с душой и темпераментом. У него были свои недостатки: слишком длинные руки, гнусавый голос. Его называли «сопливым Фредериком». Ему посчастливилось встретить Дорваль, и она распознала в нем партнера, который сможет выгодно оттенить ее игру. Она