не решаясь соваться вглубь.
Нептица встряхнулась, рассыпая брызги, фыркнула. Увидела что-то на кромке воды и серого речного песка, поддела клювом.
— Идём, Хвитт, — позвал запятнанный и двинулся вдоль берега.
Всё здесь было ему близко, каждый куст и камень. Каждая щербина на обрыве по ту сторону реки, каждый зубец, торчащий из воды — каменный гребень, которым Белая дева вычёсывала свои пряди.
Много времён назад, ещё до того, как получил имя, Шогол-Ву бывал здесь. Зебан-Ар приводил их, детей племени, и они бежали по мокрому песку у края волны. Потом обратно — по колено в воде. Четырёхногий мешал, хватал за ноги, но поддаваться было нельзя: кто приходил последним, оставался без еды.
Запереть голодным — достаточно суровое наказание, и к другому обычно не прибегали. Лишь одного высекли: он остановился, забыв обо всём. Загляделся, как Двуликий восходит на холм, как нежный розовый свет разливается, пронизывая стылый туман, раскрашивая подножие холма невиданными красками. Как разлетаются клочья одеяла, тёмно-синие, роняя лёгкий пух, желтоватый и белый. Как плывут отражения по сонной реке — видно, Четырёхногий тосковал о холме, мечтал бродить по нему хотя бы так.
А остальные добежали, и Зебан-Ар кричал и не мог дозваться. Это было плохо. Это была слабость. Кто утратит бдительность, до того доберётся враг или зверь. И приказы старших — закон, ослушаться нельзя.
И негодный сын племени лежал в общем доме спиной кверху, закусывая истерзанные губы. Его проучили и оставили тут, а остальные ушли к кострам, где булькали котлы и пахло так вкусно.
В сумеречный час к нему пробралась Раоха-Ур. Принесла отвар от боли.
— Взяла бы мазь для ран, но нельзя. Заметят, — с сожалением сказала она.
Провела по голове ласковой рукой, и всё, что держалось внутри, выплеснулось наружу, будто корку сорвали.
— Я только посмотреть хотел!.. Мы же тут и не видим из-за леса, только когда Двуликий уже на холме… Почему нельзя? Почему — плохо? Зачем тогда ты меня учила, что во всём красота — в узоре на листе, в птичьих перьях?.. Зачем, если хорошему охотнику это ни к чему?
— А зачем жить, если не умеешь видеть по-настоящему? Мир будет лежать перед тобой, как закрытая раковина. Доживёшь до времени, когда волосы станут белыми, как у речной девы, а всё будешь думать, что мир серый и простой. Догадался бы заглянуть глубже, нашёл бы жемчуг. Разве тебе больше нравится серый мир, тот, в котором живут другие?
— Я хочу стать охотником, хорошим охотником! Зебан-Ар сказал, никогда не стану, если мои глаза делаются слепыми, а уши глухими. Твоя вина, Раоха-Ур, но я тебя не выдал!
— Ты станешь охотником, и не просто хорошим, а самым лучшим. Ты уже сейчас видишь больше, чем остальные. Ты стойкий и сильный. Ты станешь охотником!
— Скажи, Раоха-Ур, почему ты привязалась ко мне? Ты не говоришь такого другим, только мне одному! Хочешь, чтобы я был слабым?
Она улыбнулась, не убирая руки с его головы.
— Я не такая, как все, дитя племени. Разве я плохая охотница, скажи? Разве не одна из лучших? И ты не такой, как другие. Видеть больше — не слабость. Закрывать сердце, вот в чём слабость. А чтобы держать его открытым, нужна сила, большая сила…
Шогол-Ву встряхнул головой, чтобы снова видеть этот бурый берег, исполосованный колёсами, и серый песок, и тёмную воду, где блеснула, слепя, улыбка Двуликого — и погасла.
Ниже по течению, дальше от каменного гребня, юные дети тропы плыли на ту сторону и обратно. И опять туда и обратно. И опять, пока не казалось, что руки и ноги превратились в такой же камень, и Четырёхногий утащит на дно — и всё-таки, собравшись с силами, глотая воду, они выбирались, падали на песок, откашливались. Грудь разрывало, жгло огнём, а Зебан-Ар торопил, и нужно было бежать к кострам по чёрному лесу, где сумерки наступали раньше. Последнему не доставалось еды, и никто не хотел быть последним.
Однажды Шогол-Ву пришёл сюда один.
Зебан-Ар учил их оставаться под водой. Вдохнуть — и уйти с головой в плотный речной холод, в этот особый шум, где глохнут привычные звуки. Рано или поздно кто-то сдавался первым, и почти всегда это был один и тот же сын племени.
Он ждал так долго, что в глазах расцветали огненные вспышки, а сердце сжималось. Этот страх выталкивал его, ослепшего — и оказывалось, что другие ещё в воде.
Тогда-то негодный сын племени и пришёл на этот берег, пока остальные спали. Он хотел стать лучше и сильнее.
Река в те дни разлилась от слёз Двуликого. Зебан-Ар указал бы точное место, где можно войти в воду, а может, и вовсе не пустил, но охотника не было здесь. И юный сын племени совершил ошибку, за которую по справедливости должен был расплатиться жизнью.
Он ослушался и пришёл один. Хотел превзойти других обманом, урвать себе больше времени. Гордыня толкнула его дальше от берега — решил, что справится. А глупость заставила забыть, что река изменилась.
Удивительно ли, что вода оказалась сильнее.
Шогол-Ву и сейчас ясно помнил, как обвились вокруг ног холодные пряди волос Белой девы, как дёрнула она их — и его несёт, не нащупать каменистого дна, по чёрной реке под чёрным холмом. Счастье, что Одноглазый, видный едва, поглядел вниз. Блеснули мокрые камни.
Шогол-Ву помнил их под рукой. Тело болело — видно, ударился, но как, не понял. И как сумел удержаться, не знал. Будто сразу настал холод, и боль, и пальцы, не чувствуя почти, цеплялись, соскальзывали, и речная дева сердилась, дёргая пряди. Каждый раз казалось, сдёрнет и его.
Потом Одноглазый заплакал.
То были плохие слёзы. Известно: под слезами Двуликого ещё как-никак, но можно пройти, а если плачет Одноглазый, укройся. Его слёзы несут хвори и жар, отнимают силу. Никто не сунется наружу, когда Одноглазый не в духе, а значит, сыну племени нечего было и надеяться, что кто-то придёт и поможет.
Он держался, стиснув зубы, обдирая пальцы. Боялся, что не вытерпит, и боялся слёз Одноглазого, и собственные текли по щекам, такие горячие, и их тут же смывала холодная вода. Казалось, он болтался там, в воде и под водой, всю ночь, и ночь эта длилась вечно.
Раоха-Ур пришла за ним. Не побоялась Одноглазого и неспокойной реки. Отыскала в непроглядной черноте, где и не услышать ничего, кроме голоса воды. Заставила отпустить камень — а он уже и думать не мог, чувствовал только, что нельзя, что река того