Вдали, у самой кромки воды, виднелось что-то черное. Это была бедная Клепочка. Она лежала на боку, ее вытянутые ножки омывали волны, стая чаек с резкими криками носилась над нею — их крик смешивался с хриплыми рыданиями Антония. Мы молча стояли над трупом — каким же жестоким может быть человек! Убить такое милое, кроткое животное! Антоний тыкался носом в шею Клепочки, оглядывался на нас, как бы приглашая посмотреть: видите, она не встает. Потом он, видимо, понял, что мы ничем не можем помочь ему, — подогнув колени, он положил голову на шею Клепочки, прижался к ней и затих.
Волны плескались, чайки кричали, а мы стояли молча, потрясенные этим горем животного, в котором было так много человеческого.
После смерти Клепочки Антоний затосковал, мало ел, блеял настойчиво и все убегал к тому месту, где она лежала мертвая. Его увезли на Черную речку.
Как-то раз мы с тетей Наташей зашли далеко по берегу в сторону Петрограда. Вдруг какой-то странный предмет около самой воды привлек наше внимание. Несмотря на предостерегающие крики тети Наташи, мы бросились бежать к нему, но скоро остановились в немом удивлении. Сначала я не могла понять, что это такое: клочья зеленоватой одежды, вымоченной долгим пребыванием в воде, какие-то ноги… Это человек! Он утонул давно — мясо отстало от костей и висит вялыми кусками. Она даже мало похожа на мясо, эта бледно-зеленая масса. Кожа висит, как мокрая промокательная бумага. Голова лежит лицом вниз, и волны шевелят короткие черные волосы. Запыхавшаяся тетя Наташа подбежала наконец и резкими криками прогнала нас прочь. Мы вышли из оцепенения и засыпали ее вопросами: кто это? Откуда взялся этот утопленник? Это солдат? Какой солдат? Но тетя Наташа только мотала головой и поспешно уводила, запрещая оглядываться.
В другой раз, выйдя ранним утром на пляж, озаренный золотыми лучами солнца, мы увидели огромный красный шар. Он лежал на гладком и свежем морском песочке, был совершенно круглым, большим, чуть ли не в наш рост, и заржавленное его железо было покрыто ракушками и водорослями. Наверху было что-то вроде крышки, оттуда торчали четыре небольших отростка. Оживленно споря, что бы это могло быть, мы попробовали открыть крышку, но сразу поняли, что это невозможно, — толстые ржавые гайки не поддавались. Тогда, вооружившись палками, мы начали колотить по бокам шара, издававшего глухой стон под этими ударами. «Подождите, отойдите! — закричал Саввка. — Я его сейчас по усам!» — и размахнулся своей дубиной, чтобы трахнуть шар по отросткам на крышке… Страшный крик заставил нас всех остолбенеть — Саввка замер с поднятой над головой дубиной. От калитки по песку несся к нам папа, махая руками и крича что-то неразборчивое, в чем, однако, наш испуганный слух уловил нечто вроде: «Стой! Брось! Выпорю!» Саввка отшвырнул палку на всякий случай подальше, и мы бросились врассыпную от злополучного шара. Задыхающийся и бледный папа загнал нас всех домой, а потом приехали какие-то люди, оцепили пляж, мы даже должны были уйти из дому к дальним соседям, и тут мы узнали, что это был за шар. Это была плавучая мина, и Саввка как раз намеревался ударить ее по смертоносным рогам. После этого нам было запрещено выходить одним на берег.
Этот солдат, утонувший в море, — кто он, кто убил его, откуда принесли его волны на наш берег?
Эта страшная мина — кто установил ее в море, какому кораблю она предназначалась, чьи жизни были спасены милосердными волнами, принесшими плавучую смерть к нашему берегу и бережно положившими ее на теплый песок?
Война шла мимо нас — она проходила стороной, и страшных отзвуков ее не могли слышать наши детские уши, не могли видеть наши наивные глаза, не мог понять беспечный ум. Слепые и глухие ко всему в нашем беззаботном веселье, мы росли, как та трава, что зеленеет весной среди истлевших прошлогодних листьев, как тот шиповник, что беспечно распускает свои розовые лепестки над свежевырытой могилой.
Осенью мы уехали в Нейвола. Это была глухая деревушка недалеко от озера Перкиярви. Папин знакомый, литературный критик Фальковский, предоставил нам для жилья свою дачу. Наверное, папа, мучимый бессоницами и головными болями, думал забраться в эту глушь, чтобы быть подальше от тревожных звуков войны, которую, как и мы, он не мог понять, но которая мучила его, терзала, доводила до мрачного, черного отчаяния.
Как сейчас помню крутой поворот дороги, направо большая рябина с почти горизонтальными толстыми ветвями — на них мы проводили долгие часы, раскачиваясь и напевая что-то, — подобно дикарям с острова Борнео, мы живем на дереве. Слева — высокая ограда и ворота в сад. Дорога заворачивает к большому неуклюжему дому с двумя верандами — одна нелепо выдается вперед. Перед домом еще какие-то постройки, а по двору носится здоровенный злющий пес. Он бегает по проволоке, блок с тяжелой цепью гремит и свистит, а земля под проволокой гладко утоптана его лапами. Мы так боялись этого пса, что даже не дразнили.
Нам не нравилось у Фальковских, хотя мы любили жену Фальковского, тетю Женю, худую, высокую, с большими бородавками на веках. Одна особенно крупная бородавка свисала у нее так низко, что мне казалось, она мешает тете смотреть. Она привозила нам конфеты и со страшной силой тискала в своих худых руках, прижимая к тощей груди так, что спирало дыхание. При этом от нее пахло духами и табаком, как от мамы.
Фальковский был небольшой, кругленький человек с приторно сладким выражением лица и с великолепными пышными усами, которые он растил и холил с большой любовью. В большом и богатом сервизе дома имелась чашка с вензелями г-на Фальковского — в этой чашке было специальное устройство, некая полочка, на которой покоились драгоценные усы, — таким образом они предохранялись от вредного намокания в кофе или молоке.
Столовый сервиз тоже заслуживал внимания — там были глубокие тарелки, все в золоте и вензелях, а на дне каждой был портрет одного из Людовиков, королей французских, в пудреных париках и в жабо. Было очень увлекательно есть суп из такой тарелки — понемногу на отмели возникали локоны короля, потом мясистый нос и наконец все его бабье лицо с несколько изумленным и обиженным выражением — кое-где на лице еще висела лапша или листики петрушки. Мы заключали пари, который из Людовиков кому достался, и вскоре знали их всех в лицо. Мне стало очень смешно, когда много лет спустя, в Версальском дворце, я узнала на старинном гобелене Людовика Четырнадцатого, точь-в-точь похожего на того, из глубокой тарелки.
Скоро мы настолько привыкли к жизни в Нейвола, что одичали и отбились от рук, как говорила тетя Наташа. Немудрено было, однако, одичать, когда сама местность располагала к такому состоянию. Дом Фальковского стоял в совершенной глуши, далеко от железнодорожной станции, куда долго ехали в крестьянской телеге через поля и леса. Бедные финские поля, огороженные знаменитыми «финскими» заборами из косо положенных неотесанных кольев, тянулись уныло вдоль дороги. На озеро нас не пускали, но один раз мы побывали там с кем-то из взрослых, — большое и холодное, оно накатывало свои волны на пустынный берег… «Лишь только финский рыболов, печальный пасынок природы…» Вот именно — печальный пасынок природы!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});