Я сжимаюсь на своем стуле. Непонятные, страшные слова падают в душу, давят холодными глыбами сознание. Почему же не рушится мир? Почему эти люди не вскакивают, не бегут, не выносят гроб на башню, на башню нашего дома на Черной речке, почему не обтягивают черной тканью дом?
В моем сознании возникает грозное видение нашей башни — тяжелые складки черной ткани падают до земли. Наверху стоит гроб, и этот ледяной ветер свистит и рыщет вокруг него, шевелит волосы на папиной мертвой голове, ощупывает ледяными пальцами его бледное лицо, плотно закрытые глаза, страдальческую улыбку на губах. Идите же, бегите скорее, — думаю я. Но ничего не происходит. Мир не рушится. Люди сидят, тихо сморкаются и слушают этот дикий крик корчащейся в смертельном страхе человеческой души. Таинство и ужас смерти на мгновение касаются ледяной рукой моего сердца — стало трудно дышать. И в яркой вспышке сознания — пронзительная жалость к папе и бессильное возмущение равнодушием смерти. Бедный папа, он думал, что с его смертью рухнет мир, а он все стоит как ни в чем не бывало, и вот кончится сейчас чтение, все встанут и спокойно пойдут ужинать. Будут жевать, глотать. И потом спокойно лягут спать, а завтра опять будет солнце, и ветер — веселый и свободный — будет беспечно носить паутинки, и нет ему дела до того, что вот умер еще один человек. Где же правда и справедливость, для чего мы живем? И что будет, если умру… я?
Но где же была все это время наша мама? Я помню горе других — слезы бабушки, ее молитвы, помню, как она изменилась после папиной смерти. Она почти не выходила из своей комнаты, нас перестала замечать совсем. Помню слезы тети Наташи, которая все же, единственная в доме, сохраняла хладнокровие, заботилась о нас, о нашей еде, о сне — все хозяйственные заботы теперь целиком лежали на ней.
О маме я не помню ничего. Ее не было видно. Где она была, где запиралась, где бродила в одиночестве — не знаю. Только Саввка, которому тогда было десять лет, мог немного понять, если не разумом, то чувством, ту кромешную тьму, в которую погрузилась душа мамы, нашей строгой, энергичной, всегда деятельной мамы. Из ее жизни как будто вынули тот стержень, на котором она держалась, и она рухнула бесшумно и превратилась в груду жалких обломков. Мы были слишком малы, глупы и ничтожны в своем бессилии заполнить страшную пустоту маминой жизни. Она металась в тоске. Мы остались совсем одни — бабушка, ставшая беспомощной, как ребенок, тетя Наташа, мы — трое детей. Жизнь как будто продолжалась, но над ней висело невидимое присутствие мамы — страшной и бесчувственной ко всему под гнетом своего горя. Никто не мог разделить с ней этой непосильной ноши, и мы не подозревали, что наша мама находилась тогда на грани безумия или самоубийства. Я думаю, что один Саввка удержал ее от этого, — слабый и беспомощный сам, он удержал маму силой ее любви к нему.
Для бабушки со смертью папы жизнь кончилась совершенно. В ту ночь, когда папа лежал мертвый в постели, бабушка пыталась покончить самоубийством. Она обвязала шею своим длинным шарфиком, привязала его к изголовью кровати, подогнула ноги и повисла в петле. Тетя Наташа вошла в спальню, когда бабушка уже потеряла сознание. Тетя Наташа перерезала ножницами шарф, подняла и положила бабушку на диван и привела ее в чувство. С тех пор бабушка замолчала. Совсем седая, тихая, вся в черном, она не отходила от икон, стоя перед ними на коленях и прося бога, чтобы он поскорее взял бы ее к себе и помог свидеться с ненаглядным Ленушей. Тетя Наташа ухаживала за ней, чуть ли не силой заставляла ее отойти от икон, кормила ее, одевала. И бабушка ей одной подчинялась, покорно ела что-то, молча выслушивала ее увещевания.
Тетя Наташа одна не потеряла голову и со своей неизменной практичностью ведала всем хозяйством нашей искалеченной семьи. Она варила, убирала, стирала, заботилась о нас, делала все по дому. Не знаю, что бы мы делали без нее.
Мы не вернулись на Черную речку, но и не остались в Нейвола. Подчиняясь маминому безумному желанию уехать куда-то, скрыться подальше от тех мест, где она жила с папой, мы переехали в глубь Финляндии, на Сайменский канал, соединяющий Финский залив у города Выборга с бесчисленным множеством озер, объединенных общим названием озера Сайма.
Это была крошечная пароходная станция с красивым именем — Раухаранта. Ехать туда надо было на пароходе из Выборга. Небольшой городок, тихий и чистенький, кажется нам огромным и шумным. Мы с Тином ведем себя неприлично в трамвае — то прилипаем к окну, то отрываемся от него, кричим в страшном ажиотаже на весь вагон, наполненный удивительно благопристойными и чем-то недовольными финнами. «Тетя Наташа, у него, наверное, живот болит?» — громогласно возвещает Тин, показывая пальцем на почтенного финна в шапке с ушами и с почерневшей трубкой во рту. «Тише!» — в ужасе шипит тетя Наташа, дергая его за рукав, а в это время я нарушаю священную тишину вагона возгласом: «Пароход! Пароход! Он прямо на тротуаре!» — «Где, где?» — орет Тин, и бедная тетя Наташа не знает, кого раньше одергивать, на кого шипеть. Мы бросаемся к противоположным окнам трамвая, наступаем на чьи-то ноги, расталкиваем сидящих и смотрим, разинув рты, на пароход, который стоит, конечно, вовсе не на тротуаре, а нормально, у пристани, только очень близко к домам. За ним, кажется, море, но вид на него закрыт с двух сторон холмистыми берегами, а впереди — лесом труб, мачт, парусов.
Тетя Наташа довольно неделикатно, но с явным облегчением выталкивает нас из трамвая, и мы идем прямо к пароходу. Вблизи он кажется нам еще больше и красивее. Мы топчемся на пристани, пока тетя Наташа покупает билеты, изредка выразительно грозя нам зонтиком, когда мы слишком близко подходим к краю. Черная вода довольно низко. По ней плавают радужные пятна, колышется на мелких волнах огрызок яблока, и пустая бутылка плавает, как человек, по плечи погруженный в воду. Все это стиснуто в узком пространстве между пристанью и бортом парохода и совсем не похоже на море, скорее на какой-то грязный бассейн, куда для чего-то поставили пароход. Но вот мы уже идем по мосткам — высоко и жутковато, — хоть оно и не похоже на море, но неприятно все же упасть в эту узкую, черную щель.
Очутившись на пароходе, мы метнулись было к борту, чтобы посмотреть, есть ли там пресловутые иллюминаторы, но тетя Наташа энергично усадила нас, вернее, пригвоздила к скамейке, несмотря на мольбы Тина — взглянуть на капитанский мостик! Заглянуть в машинное отделение! Только дотронуться до спасательного пояса! Тетя Наташа, свирепо вращая глазами, своей железной рукой удержала его в повиновении. Все равно было ужасно интересно, как пароход задрожал, мутная вода с огрызком вдруг закипела, бутылка захлебнулась и нырнула под борт, щель стала расширяться, мокрая черная стена пристани с зелеными волосами водорослей, то обвисавшими, то расчесываемыми водой, стала отдаляться, и вот мы уже плывем мимо лодок, барок, шлюпок, вот они уже закачались на волне, поднимаемой нашим пароходом, вот перед нами уже весь бедный городок с островерхими крышами, сразу утративший свое великолепие.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});