Удар грома не мог бы потрясти сильнее.
Пожалуй, никогда выборы не происходили при таком согласии голосов. Даже те, которые успели уже примкнуть к Лотарингскому и собирались провозглашать его, подхваченные общим течением, не задумываясь над тем, что они делают, кричали: "Пяст!" Восторг шляхты переходил все границы. Это был их король! Вчера бедный, стоявший в уголке у той знати, которая на него смотреть не хотела, сегодня он возведен на трон голосом шляхты, ее волей.
Кое-где раздавались увещания:
— Помилосердствуйте! Ведь у него нет даже пяти лошадей на конюшне, на площадь он прибыл сам — третей!.. Как же он осилит все это?!
Увлечение было так сильно, что все тотчас же стали кричать:
— Всякий из нас пусть отдаст ему то, что имеет самого лучшего! Завтра же он ни в чем не будет уступать и ни в чем не будет зависеть от панов! Это наш король… и мы не позволим себе оконфузиться! Виват, Пяст!
Можно себе представить, какое впечатление произвело известие, принесенное с избирательного поля на дам, собравшихся в павильоне канцлерши!
С этой вестью прибежал, запыхавшись, как гонец, Келпш, желавший опередить всех других. Все дамы, увидев его, подымающего шапку вверх, выбежали ему навстречу.
— Пяст! Пяст! — кричал он.
Когда он затем прибавил: — князь Михаил Вишневецкий! — дамы рассмеялись ему в глаза.
— Farceur [60]! — крикнула Собесская.
Келпш ударил себя в грудь, но в это время проехала мимо, не задерживаясь, коляска примаса и подъехал бледный Собесский. Имя князя Михаила переносилось из уст в уста. Женщины остолбенели от негодования и гнева.
Марию-Казимиру нужно было приводить в чувство. Гетман едва мог говорить, он через силу сдерживался:
— Да, он провозглашен нам назло, этот князек, которому государство принуждено будет купить рубашек! Но примас его не провозгласит, а мы его и знать не хотим!
Но это было слабым утешением.
Жена канцлера Паца, более владея собой, первая заметила, что ее муж и семья не появлялись, значит, вероятно, они вынуждены были остаться в павильоне. Она спросила о маршале сейма.
— Он уже в Варшаве, — сказал Собесский, — но я слышал по дороге, что вместо него взял жезл староста спижский, значит не все отступились.
Жена Паца села, задумавшись. Жена гетмана металась, как умоисступленная, заламывала руки, отталкивала мужа, который хотел ее поцеловать. Дважды перетерпеть такую неудачу людям, которым казалось, что все в руках у них, было непереносимым ударом. Все искали виновных, оправдывая себя и обвиняя других. Уже началось подозрение Пацев в измене.
Гетманша велела отвезти себя домой.
Тем временем у примаса, куда собрались почти все бежавшие из павильона, обсуждали, что нужно предпринять, чтобы не допустить бессмысленного позорного избрания. Хотели было воздействовать на избранного и его мать, но для этого было мало времени. Отвергнуть действительность единогласного и всенародного избрания, против которого восстал только сенат, и то не весь, было невозможно.
Первый гетман, приехав позже других, обратил внимание собравшихся на то, что они составляли ничтожное меньшинство и не имели за собой никакой юридической опоры.
На этот раз обширная келья генерала отцов иезуитов, в которой примас, с трудом переводя дыхание, окруженный своими близкими, то впадал в расслабление, то весь возбуждался от гнева, стала походить на лагерь на Воле по смятению и гаму, водворившимся в ней.
Ничего нельзя было поделать, приходилось признать Вишневецкого, но можно было уже теперь предвидеть, сколько затруднений ему еще предстояло!..
К собранным здесь корифеям оппозиции прибежал Гоженский.
Думали, что он принес нечто, если не благоприятное, то, по крайней мере, новое. Шляхтич счел своей обязанностью только сообщить, что, если примас не поспешит вернуться, то заставят другого епископа провозгласить короля и они поедут пропеть "Те Deum" [61] к св. Яну.
Пражмовский вскочил… все впились в него глазами в ожидании, на чем он решит.
Нужно было смириться и вернуться, так как не было другого исхода. Король был избран единогласно. Велено было подавать экипаж примаса. Некоторые сенаторы, опережая его, отправились снова на Волю, стараясь теперь так проскользнуть туда, как будто они оттуда и не уезжали.
В павильоне, где вице-канцлер Ольшевский и Станислав Любомирский распоряжались одни, перемена настроений происходила прямо на глазах, как бы чудом.
Пацы, которые совсем не уезжали в город, после короткого раздумья первые примкнули к избраннику.
— Раз Кондэ не может быть королем, — сказал канцлер, — то предпочитаю лучше Вишневецкого, чем Лотарингского, — я более уверен в его ко мне расположении.
Около Михаила, которого вчера еще игнорировали, — теперь теснились все, кланяясь ему и прося руку для поцелуя, а он все еще плакал, не будучи в состоянии овладеть собой и опомниться.
Великое счастье так же, как и великое несчастье, сильно пришибает людей.
Он думал о матери.
Пражмовский, вернувшись, приветствовал его с тем большей униженностью, что он был тем иудою, который собирался изменить ему и продать его. Он и не подумал объяснять свой отъезд: он-де просто подчиняется воле народной, выраженной так ясно и бесповоротно.
Михаил, который не видел вины с его стороны и не подозревал предательства, принял его с почтением, подобающим главе духовенства.
Из числа раскаявшихся и возвращавшихся меньше всего покорности проявил гетман Собесский; он с гордым молчанием принимал этого короля, как бы предупреждая, что согласие и мир ему придется купить дорогою ценой.
Те, кто видели дальше и лучше, понимали, что новоизбранный король мог рассчитывать лишь на Ольшевского, Паца и Любомирского; остальные же преклонялись лишь перед неизбежностью, покорялись факту, но с бешенством грызли вложенные им удила.
Когда пришлось ехать в город, чтобы пропеть в кафедральном соборе "Те Deum", y Михаила была только одна лошадь и двое казачков, с которыми он прибыл, и он готов был возвращаться так же, как приехал сюда, но Пражмовский не мог допустить этого.
Он предложил место избраннику в своей карете и на глазах у шляхты, шумно ликовавшей по поводу своей победы, князь Михаил сел рядом со своим врагом в карету.
Толпы опережали их, с шумом устремляясь целым потоком к городу; среди простого народа царила неописуемая радость.
Во время этой поездки с Пражмовским разговор ограничился несколькими словами: старец был удручен, молодой король растроган милостью Провидения, которую он относил к заслугам своего отца и молитвам своей благочестивой матери, не приписывая ничего себе.
От Воли до королевского замка и до собора целыми рядами двигался народ и шляхта, одним словом, — все, кто только жил в Варшаве, и на лицах всех, кроме сенаторов, было написано какое-то блаженство и торжество.
Даже самым бедным казалось, что этот бедный, неизвестный король был их королем, для них избранным, и что в его лице они все были победителями
Нельзя было протолкаться до костела св. Яна, битком набитого, наскоро освещенного, раскачавшиеся колокола которого весело благовествовали о счастливой новости. Караул, отряженный гетманом, должен был расчищать дорогу Электу [62]. Он опустился на колени перед главным алтарем, а Пражмовский прошел в ризницу надеть торжественное облачение, чтобы приступить к благодарственному гимну и торжественному молебствию.
Волей-неволей гетман обязан был послать приказ в цейхгауз салютовать стрельбою из пушек.
В этом торжестве, не похожем ни на одно из предыдущих, было что-то удивительно трогательное и в то же время печальное. Этот избранник народа, окруженный врагами, на лицах, которых рисовалась еле заглушаемая ненависть, был похож на осужденного, которому читают приговор. Он его принимал со слезами и самопожертвованием.
Гимн раздавался под сводами собора в таком тоне, что в его звуках можно было расслышать одновременно и покаянное Misirere [63] и полное угроз Dies irae [64].
Все это чувствовали, и царствование, нежеланного многими вельможами избранника вырисовывалось в будущем, как борьба, дни кары, страданий и стыда.
На лице Михаила ни на минуту не проскользнул луч светлой слезы; он стоял бледный, усталый и угасшим голосом шепнул поддерживавшему его Любомирскому:
— К матери, к матери!
VIII
В домике, в Медовом переулке, по выезде князя Михаила, у матери его жизнь шла своим обычным чередом.
Так же, как и в других хозяйствах старых людей, жизнь была распределена по часам и подчинялась им.
Старые слуги знали заведенный порядок и делали свое дело без указаний, зная, что нужно было в каждый данный час.