По прошествии примерно часа Надежда, наконец, вышла из класса. Лицо ее побелело еще больше, а глаза пылали еще сильнее, словно у нее поднялась температура. У нее был такой вид, словно она недовольна им. Задрав нос, она прошмыгнула мимо — как принцесса в кино, подумал он. Он покорно затрусил следом и вскоре нагнал ее. Но, как он ни пытался поймать ее шаг, она все время вырывалась вперед, словно нарочно. Такое поведение, да еще упрямое молчание — это уж слишком, решил он. Но с глупыми женщинами необходимо терпение, поэтому он спросил:
— Ну, как все прошло?
Она остановилась посреди улицы, как вкопанная, и прошипела:
— Как ты смеешь… как ты смеешь разговаривать со мной?!
— А почему мне с тобой не разговаривать? — удивился он. Но от нее трудно было добиться толку.
— Ты — грязная, вонючая свинья после того, что ты говорил на собрании, ты… — И она продолжала обзывать его в таком же духе — и предателем, и доносчиком, и так далее. Он попытался терпеливо объяснить ей, что он просто исполнил свой долг, сказав правду. Неужели она ожидала, что он солжет партии и превратится в преступника потому только, что у них была интимная связь, устраивавшая их обоих? Услыхав эти слова, Надежда ударила его по лицу и убежала, чуть не угодив под трамвай. Федя глядел ей вслед, чувствуя крайнее замешательство, и вертел на голове кепку; наконец он резко надвинул ее на глаза, решив не без чувства удовлетворения, что с этим покончено.
Он никогда больше не виделся с Надеждой; она перестала появляться в школе, и ходили слухи, что ее послали то ли на завод, то ли в колхоз в Средней Азии. Но спустя неделю Федя получил записку с требованием позвонить по определенному номеру; позвонив, он услыхал дружелюбный голос, попросивший его прийти в определенный день и час в определенное учреждение, только никому об этом не рассказывать.
Федя знал, что ему предстоит встреча с товарищем из госбезопасности, и ждал встречи с волнением и страхом. Знал он и то, что тут есть связь с Надеждой; думая о ней сейчас, пытаясь вызвать в мозгу ее образ, чтобы предложить товарищу из госбезопасности связный рассказ, он испытал странное чувство. Он живо помнил звучание ее голоса и ее манеру покусывать его губы, что приводило его в сильнейшее возбуждение, помнил и то, как приятно было прикасаться к мягкой и упругой коже ее груди и ягодиц — но все это были лишь отрывки, никак не складывавшиеся в целостную картину. Да, он помнил ее частями, помнил отдельные ее свойства, но не помнил Надежду целиком, как живое существо: представление о ее личности было бледным, как старая фотокарточка, которая к тому же от непродолжительного пребывания в его памяти покрылась трещинами и грозила рассыпаться в прах. Как он ни пытался, ему не удавалось сложить обрывки; она утратила реальные черты, и впору было усомниться, существовала ли она когда-либо вообще.
После некоторых умственных усилий он пришел к выводу, что это вовсе не удивительно. Ведь он знал, что так называемая «личность» — это всего-навсего набор кусочков, свойств, запахов и прочего; личности как таковой не существует — это всего лишь иллюзия, ничто. Так стоит ли удивляться, если он не может больше собрать воедино фрагменты грамматической фикции, от которой не осталось ничего, кроме имени? Осталась память на губах, в ушах, в ладонях, когда-то прикасавшихся к мягкому и упругому телу. Но вне этого Надежды больше не существовало, и вообще ее не существовало никогда. Довольный тем, что ему удалось решить очередную головоломку, он нахлобучил кепку и отправился в здание госбезопасности — впечатляющее здание, почти небоскреб, которым он всегда любовался снаружи. Он слышал, что, в отличие от американских небоскребов, строящихся плохо и наспех, в предвкушении быстрого обогащения, этот не вибрирует и не раскачивается; уж это была крепкая, не способная раскачиваться реальность, а не какой-то вымысел.
Человек, в кабинете которого он оказался после длительного ожидания и долгого путешествия по многочисленным коридорам, поднялся из-за стола и пожал Феде руку с искренним дружелюбием. С первого же взгляда Феде стало ясно, что товарищ Максимов принадлежит к той особой породе людей, к которой принадлежали друзья отца: врач и адвокат в Баку, комиссар, повстречавшийся им в пути, товарищ Ясенский из районного комитета. Он так же внимательно слушал, так же, без всякой снисходительности, разговаривал с подростком, как с взрослым, так же решительно переходил к сути дела, отбрасывая все побочное небрежным жестом руки, словно разрывая паутину. Хотя на нем была гражданская одежда, по его походке можно было подумать, что он так и не снял шаровар и высоких сапог — точно так же ходили все те, кто сражался в Гражданскую войну и встречался с друзьями в комнатах с земляным полом до Великой Перемены; им было не по себе в обыкновенных брюках, их ноги тосковали по былым партизанским дням. Как и следовало ожидать, первыми словами товарища Максимова были:
— Я знал вашего отца, Федор Григорьевич.
Сказав это, он снова уселся за стол; Федя остался стоять перед ним, вежливо дожидаясь, пока пригласят сесть и его.
— Где, в Баку? — спросил он.
— Да. Я был комиссаром на одном из танкеров, которые тайком перевозили через Каспийское море нефть для наших частей. Ты слишком молод, чтобы это помнить.
— Нет, я помню. Отец часто говорил: «Сегодня мы шлем нефть для зажигалки Ильича».
«Ильичем» звался в народе умерший вождь революции. Максимов чуть-чуть улыбнулся при звуке знакомых слов.
— Нефть для зажигалки Ильича… — повторил он, подобно стареющему бонвивану, напевающему мелодию давно забытого вальса. — Сколько тебе было тогда лет? — спросил он с вновь посерьезневшим лицом.
— Шесть или семь.
— Правильно. Садись. Речь пойдет о твоей подруге Надежде Филипповой. Что ты о ней знаешь?
— Я сказал все, что знаю, на заседании ячейки. И она мне больше не подруга.
— Не подруга? А почему? Ты считаешь, что она контрреволюционерка?
— Этого я знать не могу. Но я думал над этим и понял, что она всегда была социально чуждым элементом с точки зрения классовой сознательности.
— Ты сожалеешь, что связался с ней? Федя подумал, прежде чем отвечать.
— Нет, — сказал он наконец. — В то время я не знал того, что знаю сейчас, поэтому не мог вести себя иначе. Жалеть тут не о чем.
— Но ты согласен, что это была ошибка?
— Да. — Его рассудок работал, как бешенный, на бесхитростном лице появилось выражение осторожности и подозрительности. — Нет, — поправился он. — Раз я ничего не знал, то и ошибки тут быть не могло. — Поразмыслив еще, он сказал с посветлевшим лицом: — Да. Это была ошибка именно потому, что я не знал.
— Но ты только что сказал, что в такой же ситуации ты снова повторил бы ту же ошибку.
— Да, верно. Я виновен в том, что действовал ошибочно, но, ошибаясь, я не мог бы повести себя иначе.
— Если ты виновен, то наказания не избежать.
— Да.
— Но, раз ты не мог вести себя по-другому, тебя следует простить?
— Нет.
— Почему?
— Ошибка — не повод для прощения.
— Ты бы мог рассердиться на человека за то, что он ошибается?
— Нет.
— Но ты бы наказал его?
— Да.
— За что?
— За то, что он, ведя себя так, а не иначе, превратился в угрозу для общества.
Товарищ Максимов взглянул на него с любопытством и закурил.
— Ты не спросил меня, что случилось с твоей Надеждой.
— Я знаю, что мне не положено задавать вопросов.
— Не надо о ней особенно беспокоиться…
— Я и не беспокоюсь.
Максимов снова бросил на него любопытный взгляд. Федя выдержал этот взгляд и в свою очередь посмотрел на него незамутненными, чуть раскосыми юношескими глазами. В конце концов Максимов проговорил:
— Хорошо. Вернемся к делу. Пятилетка требует от людей жертв. Отсталые слои населения не понимают смысла этих жертв. Они видят лишь то, что у них теперь меньше еды, чем год назад. Враг пользуется создавшимся положением. Кулаки утаивают урожай и режут скот. Оппозиция встает на сторону кулачества и угрожает революции. Они пытаются подорвать партию; их детям поручено подорвать комсомол. Мы располагаем доказательствами, что Надежда Филиппова была одним из руководителей заговорщиков…
Он подождал, чтобы его сообщение произвело должный эффект; но, как ни странно, он смотрел мимо Феди. Его глаза уперлись в пустой угол кабинета, словно там происходило что-то очень занятное. Его только что затихший голос был совершенно лишен выразительности. Но Федя был слишком напуган, чтобы обратить внимание на странности в поведении товарища Максимова. Он тихонько присвистнул, тут же покраснел от своей наглости и сказал:
— Выходит, дело серьезнее, чем я думал. Вот мерзавка!…
И он представил себе улыбающуюся физиономию князя Ростовского, шепчущего султану на ухо свое «Massacrer, majeste, massacrer…» Как бы ты ни был настороже, вероломный и изворотливый враг всегда умудрится обвести тебя вокруг пальца. Он вспомнил, как она злодейски кусала его за губы, и почувствовал, что у него по спине побежали мурашки.