И сейчас Баранов делал все так же, как делал всегда. Но тут что-то случилось: часы сделали сбой и передача движения прекратилась. Цепочка лопнула, не выдержав напряжения. Однако Баранов почему-то не испытал ужаса. Для этого ему, скорее всего, просто не хватило времени. Потому что длилось это несколько мгновений. Часы в его теле отсчитывали время как раз такими ничтожными порциями, которые мозг уловить не способен. Прошло одно мгновение, два, три. Уже пора нажимать рычажок бомбосбрасывателя, уже надо выводить самолет из пике: иначе не выйдешь, а Баранов все медлил.
Впрочем, медлил не он сам, медлило нечто, что было сильнее его самого, сильнее его инстинктов и желаний.
Он несся с высоты к человеку, стоящему внизу с раскинутыми руками…
Он несся к этому человеку — такому нелепому, крохотному и беззащитному, похожему на черточку, на соринку, — несся такой огромный, могучий на своих моторах и крыльях, со своими пушками и пулеметами, — он несся к нему, чтобы слиться с ним в одно целое, потому что этот человек внизу был его отцом или братом, даже больше, чем отцом или братом, и он, Баранов, не имел права отвернуть от него в сторону, не мог не разделить с ним его судьбы.
Этот человек притягивал к себе сильнее магнита, этот человек уходил в бессмертие и звал его с собой. Этот человек был он сам, лейтенант Баранов, и они неслись навстречу друг другу — один сверху, другой снизу, и если бы даже Баранов отвернул, им уже никогда не разойтись. Этот человек…
«А-ааа!» — закричал Баранов, раздирая рот свой в страшном крике, каким наверняка кричал и человек, летящий к нему снизу.
И от этого крика включились часы, пришли в движение мышцы и выполнили все, что им положено выполнить в отпущенные им мгновения.
Самолет задрал нос, выходя из пике, и все исчезло из глаз, пропало, кануло в небытие. Часы продолжали отсчитывать время — то самое, в течение которого самолеты чаще всего настигает смерть.
Внизу, заглушая рев моторов, рвануло, и взрывная волна настигла машину, кинула ее вверх, окутала вонючим жаром. Нечеловеческим усилием Баранов выровнял самолет, стараясь удержать его в горизонтальном положении. Несколько долгих секунд машину бросало из стороны в сторону, словно щепку.
Распятый человек все еще стоял перед глазами, все еще звал к себе, хотя человека этого уже не существовало.
Что видят те, кто уже ничего не видит?
Они видят тех, кто остался. Да, да! Их глаза вечно следят за ними. Может, не за всеми сразу. А зачем им следить за всеми? Нет никакого смысла следить за всеми. Не надо за всеми. Распятые следят только за теми, кто их распял.
Они продолжают в них свою жизнь. Помимо их воли. И умирают только вместе с ними…
Перед самой кабиной прошла огненная трасса. Баранов свалил машину на крыло, нырнул в темноту. Голубые столбы клубящегося света нервно шарили между звездами. Слева, справа проплывали разноцветные нити. Распятый человек отводил их в стороны. Он продолжал жить…
Лишь уйдя от Батайска, Баранов отключил правый мотор, работавший на пределе.
— Как вы там? — спросил Баранов по переговорной связи, вспомнив, что он в машине не один.
— Нормально, — ответил штурман и нервно хохотнул. — Я уж думал, что нам хана.
— Ну и долбануло! — таким же нервным хохотком откликнулся радист. И добавил: — Зарево на пол неба, командир. Классная работа.
33. Июль 1974 года. Четверг, утро
Сзади хлопнула дверца машины, и голос Дятлова произнес:
— Послушай, Николаич, куда это ты меня завез?
— Как куда? На высоту… э-э… 196. Отсюда обзор хороший.
— Хороший-то хороший, да озера совсем в другой стороне.
И мы принялись выяснять, там ли я свернул и в ту ли сторону ехал. Оказалось, что и не там, и не в ту сторону.
На этот раз за руль сел Дятлов, и мы покатили по той же дороге, только в обратном направлении. А я подумал, что если бы здесь оказалась моя жена, то она непременно бы сказала, что надеяться на меня в таких случаях нельзя, потому что я обязательно все перепутаю. И рассказала бы несколько историй, когда я то сел не на тот автобус, то встречать поехал не на тот вокзал, то купил не то, за чем меня посылали. Что ж, все это было, хотя и не так часто, как представляется моей жене. Или как она хочет это представить окружающим.
Я устроился на заднем сидении, долго не мог найти удобного положения и все удивлялся, как это Дятлов умудрился здесь даже лежать. А Дятлов оборачивался ко мне и посмеивался:
— Пока там своими боками все углы не сосчитаешь, ничего не получится. — И ни с того ни с сего: — А помнишь, как в пятьдесят шестом горела степь? Трава сухая, огонь — во! — и все прямо на склады с горючим, на бомбосклады… Помнишь?
— Еще бы, — говорю я и озираюсь: что-то же должно было настроить Дятлова на это воспоминание. И точно: вон черная проплешина, вон еще одна.
— С самолетов тогда пробовали огонь остановить, танками давили, перепахивали… Тогда еще области орден Ленина дали… Дожди чуть ли ни каждый день, трава по пояс, хлеба вымахали будь здоров, а зерном все дороги засыпали, — говорил он с восхищением, словно засыпать дороги зерном было настоящим подвигом.
Он еще о чем-то говорил, но я его уже не слушал. Я вдруг подумал о том, что это, наверное, неестественно, когда у человека в неполных сорок лет нет будущего. Я не о Дятлове подумал, о себе. Все мысли о прошлом и о прошлом. И не только потому, что с этой степью связано прошлое и будить она может лишь воспоминания. Ведь и в Москве все чаще думаешь о прошлом и все реже о будущем. Жизнь ли такая странная, сам ли я несколько того, но что есть, то есть. Как говорится, из песни слов не выбросишь.
— На-ка глотни чайку, — говорит Дятлов, протягивая мне термос.
Я наливаю чай в крышку, отпиваю несколько глотков. Пахнет мятой, еще какими-то травами. Где-то, когда-то я уже пил такой же чай — с таким же запахом и вкусом.
— Фирменный чаек, — довольным голосом говорит Дятлов. — Рецепт в нашем полку изобретен. От всех болезней. А главное — настроение. Как выпьешь — прямо душа радуется.
И тут вспомнилось: такой же чай я пил у подполковника Баранова.
* * *
Было это 12 ноября 1957 года. Последняя встреча с Барановым, последний наш разговор: я уходил на гражданку.
А накануне вечером майор Смирнов провел мероприятие прощания полка с демобилизованными.
Нас шестнадцать человек. Мы сидим на сцене, а в зале летчики, штурманы, техники, солдаты. Даже «батя» — и тот внизу. И все смотрят на нас. А рядом, за трибуной, замполит Смирнов рассказывает, какими мы были хорошими специалистами, спортсменами, товарищами. Небось, доволен, что теперь старушечья рожа Правдина не будет напоминать ему, как он оконфузился с жиклерами. Впрочем, он очень даже неплохой человек, этот замполит Смирнов. Мне, во всяком случае, грех на него жаловаться. Да и другим тоже. Отсюда, со сцены, все, кто сидит в зале, кажутся мне симпатичными и добрыми людьми. Даже майор Ростовщиков. А почему, собственно, кажутся? Они такие и есть на самом деле. Просто надо отбросить все досадные мелочи, которых накопилось за два с лишком года полный карман.
А Смирнов продолжает расхваливать нас всех вместе и порознь. Мы понимаем, что делает он это не столько для того, чтобы доставить нам удовольствие, сколько для воспитания недавно прибывшей в полк смены. Смена же посматривает на нас с ироническим прищуром: мол, знаем мы, какие вы хорошие. Этим мешковатым парням с задницами шире плеч известно о жизни что-то такое, что неизвестно нам и в чем нам предстоит еще разбираться на гражданке: за три года мы порядочно от жизни поотстали. Поэтому на душе у нас тревожно, и хочется, чтобы мероприятие поскорее закончилось. Но закончится оно очень и очень не скоро: Смирнов не сторонник коротких мероприятий.
Я шарю глазами по полутемному залу и не нахожу подполковника Баранова. Зато встречаюсь с глазами Дятлова, и тот кивает мне головой: после собрания мы вместе идем к нему домой, в гости, и его жена Катерина наверняка приготовила что-нибудь вкусненькое.
И вот все позади: и вчерашнее сидение на сцене, и застолье у Дятлова, и последняя ночь в казарме, и день, который не знаешь куда деть, потому что мой поезд заберет меня только поздно вечером. Правда, мы, начиная с раннего утра, только тем и заняты, что провожаем то одного, то другого и отмечаемся в привокзальном «Голубом Дунае», по привычке озираясь по сторонам, чтобы — не дай бог! — не напороться на патруль. Денег у нас мало, каждому достается лишь по глотку, но мы так давно не пили, что хмелеем даже от глотка. Но больше, конечно, не от водки, а от ощущения свободы. «Свободен, наконец свободен!» — повторяем мы, как заклинание, слова из песни американских рабов.
К вечеру я остаюсь один, мне не с кем идти в «Голубой Дунай», меня некому провожать. И слава богу! Мне еще надо побывать у подполковника Баранова, если он к тому времени вернется домой из округа.