Полковник Арриготия развернул свое войско в шести метрах от кадетов, и два отряда в молчании стояли друг напротив друга больше часа. Алькальд Понсе, опасаясь братоубийства, приказал посадить в тюрьму зачинщиков, если они не разойдутся, и повторил свой приказ по громкоговорителю, но кадеты не подчинились.
Арриготия оставил свое войско и отправился снова звонить Виншипу. Он доложил ему, что все под контролем и что открывать огонь по беспомощной толпе он считает большой ошибкой. Губернатор ответил, что он недоумок и что его мнения никто не спрашивает; он должен только выполнять приказы. Арриготия почувствовал себя так, будто его форму облили грязью. Он вернулся, встал во главе отряда и приказал вожаку кадетов освободить улицу, но тот и бровью не повел.
Многим кадетам было не больше пятнадцати-шестнадцати лет, и они смотрели на Арриготию так, словно не верили, что он может в них стрелять. Со своими деревянными ружьями они были похожи на непослушных детей, играющих в войну. Арриготия вспотел.
– И надо же, чтобы все это случилось именно в Понсе, самом жарком городе Острова, – сказал он в сердцах шепотом. – Улица раскаленная, хоть яичницу жарь на мостовой, а я в этой форме превратился в суп.
Наконец он не выдержал: подошел к одному из своих адъютантов и приказал занять его место во главе подразделения. Он спустился по Морской улице и вошел в часовню монастыря Служительниц Марии. Он был дружен с монахинями: в обители можно было хоть немного отдохнуть и успокоиться. В часовне было тихо; зажженная красная лампада свисала с потолка на серебряной цепи, и несколько монахинь на коленях молились перед распятием. Аристидес сел на скамью и закрыл глаза. Очнувшись, он не знал, сколько прошло времени. В этом царстве покоя все, что происходило снаружи, казалось кошмарным сном. Из ларца с дарами белая облатка Святейшего тихо взирала на него, окруженная сиянием, и, казалось, говорила: «Зачем ты так страдаешь, Аристидес? Подумай о том, что через пятьдесят лет это уже никого не будет интересовать. Преклони передо мной колени, и я возьму на себя твои мучения».
Аристидес снял фуражку с золотым орлом над козырьком и, опустившись на колени, стал молиться. Мало-помалу он успокоился; оскорбление губернатора уже не вызывало такой обиды. Еще есть надежда: быть может, в последний момент кто-нибудь отведет его руку. Он никогда не сможет выполнить приказ расстреливать детей, тем более в Вербное воскресенье, день всеобщего примирения.
Он пришел в себя, собрался с мыслями и обвел взглядом часовню. Монахини украсили алтарь белыми орхидеями. Это были его любимые цветы, потому что они напоминали ему о Маделейне. Золотистая пена в чашечке цветка была похожа на нежный кудрявый пушок у нее на лобке. Губернатор Виншип был холостяк; может, он поэтому такой суровый и непреклонный. Он похож на Альбису Кампоса. Оба фанатично преданы своему делу, а ведь куда приятнее служить даме сердца.
Когда Аристидес вышел из часовни, к нему подошел адъютант, который ждал его у входа. В руке он держал желтый бланк телеграммы: приказ губернатора Виншипа открыть огонь по кадетам-националистам. Аристидес встал во главе отряда и отдал приказ открыть огонь.
14. Тоска-предсказательница
В Понсе были тогда убиты семнадцать человек, почти все подростки, и множество демонстрантов было ранено. Газеты Острова, дабы оправдать губернатора, обвинили во всем полковника Арриготию, который в упор расстрелял безоружных кадетов.
Дону Эстебану Росичу было тогда девяносто лет, и он так и не смог оправиться от потрясения, – его зятя публично обвинили в том, что он мясник. С ним случился сердечный приступ, и вскоре он умер. Маделейне вернулась в Бостон на одном из пароходов «Таурус лайн» вместе с забальзамированным телом отца. Она так больше и не появилась на Острове, остаток дней она провела в семейном доме в Норд-Энде. Я никогда не видела ее; все, что я о ней знаю, мне рассказал Кинтин.
Аристидес одиноко жил в шале в Розевиле. Он возненавидел белые орхидеи и однажды, облив бензином теплицу за домом, поджег ее. Когда пламя как следует разгорелось, он пошел в свою комнату, достал парадную форму и фуражку с золотым орлом и бросил все это в огонь. Когда уходил, то услышал потрескивание, будто кто-то вскрикивал и жаловался, и ему показалось: он слышит Маделейне, которая сетует на судьбу, обрекшую ее на женственный, словно цветок орхидеи, облик и на силу духа, достойную мужчины. У него сжалось сердце, но он не обернулся – боялся удостовериться, что это она.
Аристидесу было пятьдесят девять лет, и его мучило одиночество. Друзья покинули его, поскольку им трудно было общаться с ним по-английски, а приятели, общие с Маделейне, – супружеские пары, с которыми они играли в бридж каждую пятницу, – перестали приглашать его после того, как она вернулась в Бостон. После расстрела в Понсе на него смотрели как на чудовище. Даже губернатор Виншип отказал ему, когда он попросил у него аудиенции в Ла-Форталесе. Его официально обвинили в том, что он отдал приказ стрелять, судили и признали виновным. Вскоре его разжаловали из начальников полиции. К счастью, не посадили в тюрьму. Его приговорили к домашнему заточению. Он не выходил на улицу целый год, но потом стал сбегать из дома, несмотря на то что к нему был приставлен офицер-охранник.
Аристидес выставил шале в Розевиле на продажу и попросил, чтобы ему разрешили переехать в дом поменьше в Пуэрто-де-Тьерра, район, где он родился. Он продал «Таурус лайн», открыл счет в банке на имя Ребеки и положил туда все деньги. Ему самому вполне было достаточно страховки. У Ребеки двое детей, и деньги помогут ей не зависеть от Буэнавентуры, если когда-нибудь возникнет такая необходимость.
Когда в конце XIX века пристань Сан-Хуана была разрушена, чтобы продлить авениду Понсе-де-Леон, появился квартал Пуэрто-де-Тьерра. Арриготии нравилось жить возле старых стен. Нравилось, глядя на них, размышлять о судьбах империй, вспоминая знаменитое стихотворение Франсиско Кеведо: «Старинная стена на Родине моей, которая когда-то так была могуча, а нынче вся разрухе предана». Уж если испанская империя, обладавшая таким могуществом, пришла в упадок, нечто похожее когда-нибудь вполне может случиться и с Соединенными Штатами. Ему становилось грустно: он все еще восхищался этой страной. Но возможно, тогда все, что с ним произошло, не будет вызывать у него такого стыда.
Аристидес подолгу гулял по Старому Сан-Хуану. Он любил свой город – это было все, что у него оставалось. Волосы у него побелели и отросли; он отпустил бороду, чтобы никто его не узнавал. Он поднимался по улице Форталеса и покупал газету на углу улицы Гонсалес Падин, где ветер был такой сильный, что ему казалось, будто он плывет на корабле. Ветер трепал волосы и приносил ему ощущение молодости. Аристидес пересекал Пласа-де-Армас, где вокруг фонтана с фигурами, изображающими четыре времени года, всегда сидели несколько нищих, и вынимал из кармана мелочь, чтобы раздать милостыню. Потом шел вверх по улице Христа и выходил на луг Сан-Фе-липе-де-Морро. Там ему было лучше всего; он любил сидеть на траве, глядя на детей, запускавших воздушных змеев, которые приклеивались к небу, словно разноцветные стеклышки. Он гладил и ласкал бродячих собак, а те подходили к нему и обнюхивали его мятые брюки и заляпанные грязью ботинки.
Иногда он доходил до Пасео-дела-Принсеса и там любовался закатом солнца. Несколько рыбаков удили рыбу прямо с лодок; они появлялись в пять утра, а в восемь возвращались домой с уловом. Обычно он был невелик: пара морских лисиц; колючий морской еж, из которого можно приготовить кулебяку; черный толстый угорь со злыми глазами посередине лба. Вместе с окончанием рыбной ловли прекращали сновать по бухте туристские кораблики, и пляж был усеян пластиковыми бутылками, обрывками оберточной бумаги и прочим мусором. Но Арриготия этого не замечал. Он смотрел на линию горизонта, где небо и море были одинаковой синевы и можно было унестись душой куда тебе угодно. И ничто на берегу не могло его остановить. А там, вдали, среди бесконечного покоя, он забывал о том, что потерял все.