В первое время немножко-немножко этот зияющий провал в моей судьбе восполняли голоса Бакрадзе и Сошникова, но теперь даже их уже нет. Сошникова эвакуировали в Саратов, а Бакрадзе направили долечиваться куда-то в Грузию, и, возможно, он находится поблизости от тебя. Вдруг еще встретитесь там, за хребтом Кавказа, куда не долетают, к счастью нашему, ни „мессершмитты“, ни „юнкерсы“. А нас, грешных, они по-прежнему (пусть девушки из военной цензуры мне простят да не жалуются начальнику госпиталя нашего)…» Далее две строчки были аккуратно вымараны, но или усталость сморила того, кто читал письмо, или доброе чувство к автору в нем пробудилось, но остались слова, все объясняющие, и Якушев их разобрал: «В общем, они нас не забывают. До сих пор не могу равнодушно смотреть на эту толстощекую Любочку. Добрая она, покладистая. Но как вспомню, что разлука наша только через нее получилась, такое зло закипает.
Если бы она, дуреха, не испугалась тогда бомбежки и не ринулась, куда глаза глядят, были бы мы с тобой, любимый, рядом, а возможно, что ты бы уже и летал на задания за линию фронта, а лучше или хуже это было, едва ли кто сказать может. Вот почему решила я больше не сердиться на эту самую Любу. Ведь человек предполагает, а судьба располагает, и трудно угадать, что она с кем вытворит в этом сорок втором году, который столько горя и страданий принес нашим людям, что счесть их невозможно.
Спешу поскорее „закруглиться“, как говорили, бывало, с трибун некоторые ораторы в доброе мирное время. Привезли новую партию раненых, и надо к ним бежать. Бесконечно любящая тебя твоя Лена».
Дальше следовал постскриптум: «Писать буду при каждой возможности. Не сердись, если часто».
На следующий день он получил второе письмо, потом третье, четвертое, пятое. Они были короче, но каждая строка была пронизана нежностью и тоской. Лена намекала на то, что госпиталь их за наступающими войсками ушел на запад, вслед за отодвинувшейся от столицы линией фронта. С этого письма она и стала нет-нет да и намекать: «Эх, как бы поскорей отведать вяземского пряничка. Уж как давно мы не лакомились им с девчатами».
Однажды, когда Веня, чуть сгорбившись от того, что лежа на кровати приходилось далеко тянуться к двадцатисвечовой лампочке, читал, письмо, в палату неожиданно вошел возвратившийся с ужина Денисов.
— Земляк, — весело обратился он, — это тебе, часом, не с родины ли, не из Новочеркасска?
— Да нет, Данила, — рассеянно ответил Веня. — Это от Лены. Ее письмо.
— От Лены! — вскричал сосед. — Значит, она жива. Чего же ты тогда кислый такой, позволю тебя спытать?
Якушев все объяснил, и улыбка мгновенно сбежала с лица соседа.
— Вот оно в чем дело, — проговорил тот участливо. — Знать, крепко любила тебя покойница, если перед гибелью своей героической каждый день по пакету отсылала. Не взыщи, если обидел тебя нелепым своим вопросом.
— Да что ты, — засветился Якушев. — Разве бы я мог обидеться на тебя, зная твое участие в моей судьбе.
— Вот-вот, — пробились в голосе у Данилы покровительственные нотки, — зараз я тебе, как старшой и по летам и по званию, напоминаю: главная твоя сейчас задача выйти из-под удара.
Вене очень понравились эти его слова, и он улыбнулся. А на следующий день пришло последнее письмо Лены, то самое, о котором он был ею уже предупрежден, которое жаждал получить и боялся прочесть в одно и то же время.
В госпитале никому не надо было ходить за почтой. Почтальон Костя, щербатый белобрысый рязанский паренек, сравнительно давно уже выздоровевший, но явно не торопившийся на фронт, и поэтому до того ревностно выполнявший свои обязанности и так всех радовавший своим прилежанием, что проницательный Арчил Самвелович по-житейски мудро рассудил: «Зачем торопиться с отправкой парня на фронт. Все равно на его место надо будет брать другого легкораненого, и потеря в человеко-днях для фронта останется одинаковой. Зачем же осложнять дело, если этот парень любит свою работу и умеет прибаутками своими и шутками радовать раненых. Пускай остается, а там будет видно». И Костя остался.
По-прежнему ежедневно после обеда он раскатывал с тяжелой сумкой за спиной на стареньком велосипеде по аллейкам госпитальной территории, деликатным звонком заранее предупреждая о своем появлении, останавливал у подъездов первого и второго хирургического корпусов свою машину, ловко выпрыгивал из седла, а затем бегал по этажам и раздавал заждавшимся бойцам и командирам газеты и письма. Случалось, что недовольные содержанием кричали:
— Слушай ты, черный вестник. Еще раз такое поганое сообщение доставишь, по лестнице тебя спущу и велосипеду колеса обломаю.
Зато с другой лестничной площадки, с этажа повыше, гремел бас, хозяина которого не было видно:
— Заходи и завтра, титулярный советник, стакан цинандали для тебя придержу. Спасибо, что добрую новость сообщил. Жена в эвакуации отыскалась, дети в школу стали ходить. Комнату в общей квартире на всех дали. Магарыч за мной будет.
В тот вечер, во время так называемого мертвого часа, Костя постучал в дверь, и Якушев ее отворил, всем своим мрачным видом являя картину негостеприимства.
— Чего тебе надо, Костя? Мне письмо сегодня не должно приходить. Дня через три, не раньше, будет оно. Ступай.
— Сначала все-таки забери конверт, а потом уже я ступать буду, но не туда, куда ты захочешь, а куда мне надо, — ершисто отпарировал Костя и с этими словами вручил ему маленький самодельный треугольник. Буквы на треугольнике были написаны все той же рукой, которую столько раз целовал в ночной темноте Якушев. Вероятно, письмо это долго блуждало. Веня торопливо развернул треугольник и, к своему огорчению, увидел всего несколько, вероятно, в большой спешке написанных слов: «Веня, возьми любую газету за… февраля. Там под сводкой Совинформбюро заметка. Твоя Лена». Дата и номер газеты, которую надо было найти, не были указаны. И он понял, что эта, по существу, записочка была отправлена раньше того последнего письма, которое он с таким трепетом ждал.
Вечером Веня забрался в библиотеку и добросовестно перелистал одну за другой несколько подшивок. И наконец в одной из них под сводкой Совинформбюро действительно увидел короткую заметку под неброским, столько раз повторенным за время войны заголовком: «Мужество экипажа». Увидев до боли в сердце знакомую фамилию, он впился глазами в мелкий шрифт.
«Мощные удары по врагу наносят летчики энского авиасоединения. Несмотря на сложные метеорологические условия, экипаж старшего лейтенанта Бакрадзе точно вывел бомбардировщик на железнодорожный узел противника. Станция была забита составами с живой силой и боевой техникой врага. Не ожидавшие появления советского бомбардировщика в столь плохую погоду, фашистские зенитчики не успели сделать ни одного выстрела. Экипаж метко сбросил серию бомб, попавших в самый центр железнодорожных составов, скопившихся на станции. Всю ночь рвались боеприпасы. В огне погибли все эшелоны, готовые к отправке на фронт. Это был тридцатый по счету боевой полет отважного летчика старшего лейтенанта Вано Бакрадзе».
Смешанное чувство радости и огорчения обрушилось на Веню. Радость за товарищей и неотвратимая горечь оттого, что его с ними нет, что до сих пор он расхаживает в больничном халате по дорожкам этого уютного, такого далекого от фронта госпиталя, пишет один за другим свои рассказы, которые, как ему кажется, решительно никому не нужны.
Какие молодцы Бакрадзе и те ребята, что летали с ним на эту цель. Весь вечер Якушев был очень хмурым, а утром следующего дня пришло ее последнее письмо.
Белобрысый Костя еще издали заметил прогуливавшегося у входа в холл хирургического отделения Якушева. Остановив велосипед, он оповестил о своем появлении длинным звонком.
— Эй, послушай! — закричал он. — Не этого ли письма ты вчера дожидался?
— Наверное, — подтвердил Якушев. — Давай-ка его сюда, парень.
— Нет, — осклабился почтальон. — Ты мне сначала спляши «аса». Просто так не получишь. Заслужить должен. Все пляшут у меня. Тем, кто не пляшет, за здорово живешь Костя долгожданное письмо не отдает. Такой у меня закон.
Костя улыбался широкой ухмылкой во весь рот, а у Вениамина ярость закипала в груди, и эту ярость трудно было сдержать. Но в чем же был виноват этот веселый старательный почтальон? Разве он не хотел, чтобы все письма, которые он так аккуратно развозил на своем велосипеде, несли людям только радость и счастье?
— Слушай, Костя, — произнес Якушев, мучительно подбирая слова, стараясь не сорваться и не вспылить. — В этом письме печальное известие. Не могу я плясать, отдай конверт так.
Костя протянул конверт Вене и сострадательно вздохнул:
— Извини, не подумал. Бери.
И когда уже раздался далеко-далеко звонок его велосипеда, Якушев, ощущая горькую сухость во рту, вскрыл конверт. И опять строки, но на этот раз прямые, как пулеметные трассы из хвостовой кабины СБ. Даже линии букв были прямыми и твердыми.