«Вор научит хорошему…» — подумал Зыков, наблюдая эту сцену издали.
В дверях стояли Мыльников и Петр Васильич, заслонившие спинами сидевшего у двери на стуле Кишкина. Сотник протискался вперед и доложил следователю о приводе свидетеля.
— А, очень приятно… — оживился следователь, проглатывая наскоро закуску. — Введите его сюда.
Ястребов поднялся, чтобы выйти, но следователь движением головы удержал его. Родион Потапыч, войдя в комнату, помолился на образа и отвесил следователю глубокий поклон.
— Вы Родион Зыков?
— Точно так-с…
Начался обычный следовательский допрос, причем Зыков отвечал коротко и быстро, по-солдатски.
— Когда была открыта Фотьянская россыпь, вы уже были главным штейгером?
— Точно так-с… Я уж сорок лет состою главным штейгером.
— Ага… — протянул следователь, быстро окидывая его глазами. — Тем лучше… Вы, следовательно, служили при управителе Фролове и его помощнике Горностаеве. Скажите, когда промывался казенный разрез в Выломках?
Ястребов сделал нетерпеливое движение и подсказал:
— Разрабатывался…
— Ну да, когда разрабатывался разрез в Выломках? — повторил следователь.
— Годом не упомню, ваше высокоблагородие, а только еще до воли это самое дело было, — ответил без запинки Зыков.
— Вы тогда служили? Да? И при вас этот разрез разрабатывался? Прекрасно… А не запомните вы, как при управителе Фролове на этом же разрезе поставлены были новые работы?..
Родион Потапыч ждал этого вопроса и, взглянув искоса на Кишкина, ответил самым равнодушным тоном:
— Какие же новые работы, когда вся россыпь была выработана?.. Старатели, конечно, домывали борта, а как это ставилось в конторе — мы не обычны знать, — до конторы я никакого касательства не имел и не имею…
Следователь взглянул вопросительно на Кишкина. Тот заерзал на месте, виновато скашивая глаза на Зыкова, и проговорил:
— Ваше благородие, Родион Потапыч, то есть главный штейгер Зыков, должен знать, как списывались работы в Выломках. От него шли дневные рапортички.
— Да ты не путляй, Шишка! — разразился неожиданно Родион Потапыч, встряхнув своей большой головой. — Разве я к вашему конторскому делу причастен? Ведь ты сидел в конторе тогда да писал, — ты и отвечай…
— Вы должны отвечать только на мои вопросы, — строго заметил следователь.
— А ежели я могу под присягой доказать на него еще по делу о золоте, когда наезжал казенный фискал? — ответил Родион Потапыч, у которого тряслись губы от волнения.
— Это к делу не относится… — заметил следователь, быстро записывая что-то на листе бумаги.
— Вы его под присягой спросите, господин следователь, — подговаривал Кишкин, осклабляясь. — Тогда он сущую правду покажет насчет разреза в Выломках…
— Это уж мое дело, — ответил следователь, продолжая писать. — Господин Зыков, так вы не желаете отвечать на мой вопрос?
— Ваше высокоблагородие, ничего я в этих делах не знаю… — заговорил Родион Потапыч и даже ударил себя в грудь. — По злобе обнесен вот этим самым Кишкиным… Мое дело маленькое, ваше высокоблагородие. Всю жисть в лесу прожил на промыслах, а что они там в конторе делали — я неизвестен. Да и давно это было… Ежели бы и знал, так запамятовал.
— Значит, вы знали, да забыли?
Пойманный на слове, Родион Потапыч тяжело переминался с ноги на ногу и только шевелил губами.
— Вы не беспокойтесь, я уже имею показания по этому делу других свидетелей, — ядовито заметил следователь. — Вам должно быть ближе известно, как велись работы… Старатели работали в Выломках?
— Не упомню, ваше высокоблагородие…
— Так я вам напомню: старатели работали и получали за золотник золота по рублю двадцати копеек, а в казну оно сдавалось управлением Балчуговских промыслов по пяти рублей и дороже, то есть по общему расчету работы.
— Не старатели, а золотничники, ваше высокоблагородие…
— Это все равно, только слова разные…
Свои собственные вопросы следователь проверял по выражению лиц Ястребова и Кишкина, которые не спускали глаз с Родиона Потапыча. Из дела следователь видел, что Зыков — главный свидетель, и налег на него с особенным усердием, выжимая одно слово за другим. Нужно было восстановить два обстоятельства: допущенные правлением старательские работы, причем скупленное у старателей золото заносилось в промысловые книги как свое и выставлялись произвольные цены, втрое и вчетверо выше старательских, а затем подновление казенного разреза в Выломках и занесение его в отчет за новый.
Дальше следовали другие нарушения: выписка жалованья несуществовавшим промысловым служащим, выписка несуществовавших поденщин и т. д. и т. д.
Собранные свидетели теряли уже вторую неделю, когда работа кипела кругом, и это вызывало общий ропот и глухое недовольство, причем все обвиняли Кишкина, заварившего кашу.
— Мы ему башку отвернем, старой крысе! — ругались рабочие. — Какое время-то стоит — это надо подумать…
Допрошенный в качестве свидетеля Петр Васильич отперся от всего, что обещал показать, чем немало огорчил Кишкина…
— Ты что же это, Петр Васильич? — корил его Кишкин. — Как дошло до дела, так сейчас и в кусты…
— Не наш воз и не наша песенка, Андрон Евстратыч…
— Ладно… Увидим, что запоешь, когда под присягой будут допрашивать.
Мыльников являлся комическим элементом и каждый раз менял свои показания, вызывая улыбку даже у следователя. Приходил он всегда вполпьяна и первым делом заявлял:
— Господин следователь, у меня лицо чистое… Ничем я не замаран, а чтобы насупротив совести — к этому я не подвержен. Вот каков Тарас Мыльников…
Несмотря на всю путаницу и противоречия, развертывалась широкая картина всевозможных злоупотреблений и самого бесшабашного хищничества. Уже собранных фактов было совершенно достаточно для громадного дела, а выступали все новые подробности. Ничего не мог поделать следователь только с Зыковым, который стоял на своем, что ничего не знает. Самый важный свидетель ускользал из рук, и следователь выбился из сил, чтобы довести его до откровенного сознания. Подметив, что старик тяготился бестолковым сиденьем, следователь начал вызывать его чуть не каждый день.
— Ваше высокоблагородие, отпустите душу на покаяние! — взмолился наконец упрямый старик. — Работа у меня горит, а я здесь попусту болтаюсь.
— Вы сами виноваты, что затягиваете дело…
А из Кедровской дачи шли самые волнующие известия: золото оказывалось везде. О Мутяшке рассказывали чудеса, а потом следовали: Малиновка, Генералка, Свистунья, Ледянка, — сделаны были сотни заявок, и везде «золото оправдывалось в лучшем виде». Все новости и последние известия сосредоточивались, конечно, в кабаке Фролки, куда рабочие приходили прямо с заявок. В праздники этот кабак представлял собой настоящий ад, потому что в Фотьянку народ сходился со всех сторон. Разрушавшееся селение сразу ожило: не было избы, где не держали бы постояльцев, не готовили хлеба на промысла или какую-нибудь приисковую снасть. Главным образом наживали деньгу фотьянские бабы, кормившие пришлый народ. Одним словом, произошло какое-то волшебное превращение старого каторжного гнезда, точно на него дунуло свежим воздухом. Мужики складывались в артели, закупали харчи, готовили снасть, чтобы работать старателями на новых вольных промыслах. Это была бешеная игра на свой труд. Своими хозяйскими работами могли добывать золото только двое-трое крупных золотопромышленников вроде Ястребова, а остальные, конечно, сдадут прииски старателям, и это волновало поднятую рабочую массу, разжигая промысловую азартность и жажду легкой наживы.
VIII
Самое бойкое дело выпало на долю богатой избы Петра Васильича, где останавливались все «господа»: и Ястребов и следователь. Сначала старуха, баушка Лукерья, тяготилась этим постоем, а потом быстро вошла во вкус, когда посыпались легкие господские денежки за всякие пустяки: и за постой, и за самовары, и за харчи, и за сено лошадям, и за разные мелкие услуги. Теперь бойкая Феня оказалась как раз на месте и едва успевала помогать старой баушке. Она и самовары подавала, и в погреб бегала, и комнаты прибирала, и господам услуживала.
— Ты уж, голубка, постарайся… — ласково говорила баушка Лукерья. — Ноги-то у тебя молодые…
Всю жизнь прожила баушка Лукерья и не видала денег в глаза, как сама говорила. Да и какие деньги у бабы, которая сидит все дома и убивается по домашности да с ребятишками. Муж-покойник выстроил хорошую избу, завел скотину и всякую домашность, и по-фотьянски семья слыла за богатую. Правда, у баушки Лукерьи были скоплены на смертный час рублей пятнадцать, запрятанных по разным углам, — и только. А тут деньги повалили сразу… Крепкую старуху вдруг охватила старческая жадность. Ей стало казаться, что все мало и что нужно пользоваться коротким счастьем. Не проходило дня, чтобы она не отложила рубля или двух. Особенно любила она, когда давали ей серебро, — ведь всю жизнь прожила на медные деньги, а тут посыпались серебрушки. Баушка Лукерья с какой-то детской радостью пересчитывала их, прятала и опять добывала, чтобы лишний раз полюбоваться. Это перерождение произошло всего в несколько недель, и баушка Лукерья отлично изучила, кто, когда и сколько дает и как лучше взять. Старуха видела, что господа охотнее дают деньги Фене, и стала ее подсылать. Конечно, молоденькая-то приятнее господам: пошутят, посмеются, да и отвалят в другой раз целую полтину. Сначала Феня артачилась и стыдилась, а потом стала привыкать, чтобы хоть этим угодить старой баушке.