— Что ты, Степан Романыч: очертел человек, а ты разговаривать с ним. Мне впору с ним отваживаться… Ежели бы ты, Степан Романыч, отвел мне деляночку на Ульяновом кряже, — прибавил он совершенно другим тоном, — уж так и быть, постарался бы для тебя… Гора-то велика, что тебе стоит махонькую деляночку отвести мне?
Этот шантаж возмутил Карачунского, и он сморщился.
— Нет, не могу… — решил Карачунский после короткой паузы. — Отвести тебе деляночку, — и другим тоже надо отводить.
— Ах, андел ты мой, да ведь то другие, а я не чужой человек, — с нахальством объяснял Мыльников. — Уж я бы постарался для тебя.
— Нет, не могу… — еще решительнее ответил Карачунский, повернулся в дверях и ушел.
У Карачунского слово было законом, и Мыльников ушел бы ни с чем, но когда Карачунский проходил к себе в кабинет, его остановила Феня.
— Степан Романыч, дозвольте мне переговорить с зятем?
— Нет, это лишнее, — ласково отговаривал Карачунский. — Я уже сказал все… Он требует невозможного, да и вообще для меня это подозрительный человек.
Но Феня так ласково посмотрела на него, что Карачунский только махнул рукой. О, женщины… Везде они одинаковы со своими просьбами, слезами и ласками!.. Карачунский еще лишний раз убедился в этом и почувствовал вперед, что ему придется изменить своему слову для нового «родственника». Последнее слово кольнуло его, но он опять видел одни ласковые глаза Фени и ее просящую улыбку. Разве можно отказать женщине? Феня в это время уже была в передней и умоляла Мыльникова, чтобы он увез куда-нибудь от греха дожидавшегося у ворот Кожина.
— И увезу, а ты мне сруководствуй деляночку на Краюхином увале, — просил в свою очередь Мыльников. — Кедровскую-то дачу бросил я, Фенюшка… Ну ее к черту! И канпания у нас была: пришей хвост кобыле. Все врозь, а главный заводчик Петр Васильич. Такая кривая ерахта!.. С Ястребовым снюхался и золото для него скупает… Да ведь ты знаешь, чего я тебе-то рассказываю. А ты деляночку-то приспособь… В некоторое время пригожусь, Фенюшка. Без меня, как без поганого ведра, не обойдешься…
— Дома-то у нас ты был, Тарас?
— Сейчас оттуда… Вместе с Кожиным были. Ну, там Мамай воевал: как учали бабы реветь, как учали причитать — святых вон понеси. Ну, да ты не сумлевайся, Фенюшка… И не такая беда изнашивается. А главное, оборудуй мне деляночку…
— А что мамынька? — спрашивала Феня свое. — Ах, изболелось мое сердечушко, Тарас… Не увижу я их, видно, больше, пропала моя головушка…
— Перестань печалиться, глупая, — утешал Мыльников. — Москва нашим-то слезам не верит… А ты мне деляночку-то охлопочи. Изнищал я вконец…
— Ах, какой ты, Тарас, непонятный! Я про свою голову, а он про делянку. Как я раздумаюсь под вечер, так впору руки на себя наложить. Увидишь мамыньку, кланяйся ей… Пусть не печалится и меня не винит: такая уж, видно, выпала мне судьба злосчастная…
— Ничего, привыкнешь. Ужо погляди, какая гладкая да сытая на господских хлебах будешь. А главное, мне деляночку… Ведь мы не чужие, слава богу, со Степаном-то Романычем теперь…
При последних словах Мыльников подмигнул и прищелкнул языком, заставив Феню покраснеть, как огонь. Она убежала, не простившись, а Мыльников стоял и ухмылялся.
«Эх, бабы, всех-то вас взять да сложить вместе — один грех выйдет».
— Эй ты, галман, отворяй дверь! — вслух обратился Мыльников к появившемуся лакею Ганьке. — Без очков-то не узнал Тараса Мыльникова?.. Я вас всех научу, как на свете жить!
Выйдя на крыльцо, Мыльников еще постоял, покрутил своей беспутной головой и зашагал к воротам.
— Ну, твое дело табак, Акинфий Назарыч, — объявил он Кожину с приличной торжественностью. — Совсем ведь Феня-то оболоклась было, да тот змей-то не пустил… Как уцепился в нее, ну, известно, женское дело. Знаешь, что я придумал: надо беспременно на Фотьянку гнать, к баушке Лукерье; без баушки Лукерьи невозможно…
Последнее придумал Мыльников, стоя на крыльце. Ему не хотелось шагать до Фотьянки пешком, а Кожин на своей парочке лихо довезет. Он вообще повиновался теперь Мыльникову во всем, как ребенок. По пути они заехали еще к Ермошке раздавить полштоф, и Мыльников шепнул кабатчику:
— Битый небитого везет, Ермолай Семеныч…
— Скоро ли тебя повесят, Тарас? — ответил Ермошка в тон. — Я веревку пожертвую на свой счет…
— Еще осина не выросла, на которой нас с тобой повесят…
Кожин все время молчал и пил. Даже Ермошка его пожалел: совсем замотался мужик.
Всю дорогу до Фотьянки Мыльников болтал без утыху и даже рассказал, как он пил чай с Карачунским сегодня, пока Кожин ждал его у ворот господского дома.
— Мне, главная причина, выманить Феню-то надо было… Ну, выпил стакашик господского чаю, потому как зачем же я буду обижать барина напрасно? А теперь приедем на Фотьянку: первым делом самовар… Я как домой к баушке Лукерье, потому моя Окся утвердилась там заместо Фени. Ведь поглядеть, так дура набитая, а тут ловко подвернулась… Она уж во второй раз с нашего прииску убежала да прямо к баушке, а та без Фени, как без рук. Ну, Окся и соответствует по всем частям…
На Фотьянку они приехали уже совсем поздно, хотя в избе Петра Васильича еще и светился огонек, — это сидел Ястребов и вел тайную беседу с хозяином.
— Ты куда прешь-то ни свет ни заря? — накинулась баушка Лукерья на Мыльникова. — Дня-то тебе мало, шатущему?
— Об Оксе больно соскучился, баушка… — врал Мыльников, не моргнув глазом. — Трудно, поди, ей управляться одной-то. Непривычное дело, вот главная причина…
— Воду на твоей Оксе возить — вот это в самый раз, — ворчала старуха. — В два-то дня она у меня всю посуду перебила… Да ты, Тарас, никак с ночевкой приехал? Ну нет, брат, ты эту моду оставь… Вон Петр Васильич поедом съел меня за твою-то Оксю. «Ее, — говорит, — корми, да еще родня-шаромыжники навяжутся…» Так напрямки и отрезал.
— Вот так уважил… Что же это такое, баушка Лукерья? На печи проезду не стало мне от родственников… Ежели такие ваши речи, так я возьму Оксю-то назад.
— Сделай милость, бери… Не заплачем. Говорю, всю посуду расколотила. А ты не накладывайся ночевать у нас: без тебя тесно.
— Ах, боже мой… Вот так роденьку бог дал!.. — удивлялся Мыльников, распоясываясь. — Я сломя голову к тебе из Балчугов гоню, а она меня вон каким шампанским встретила…
— Да ты с какой радости разгонялся-то?
— А я с Кожиным цельных три дня путался. Он за воротами остался… Скажи ему, баушка, чтобы ехал домой. Нечего ему здесь делать… Я для родни в ниточку вытягиваюсь, а мне вон какая от вас честь. Надоело, признаться сказать…
Баушка Лукерья сама вышла за ворота и уговорила Кожина ехать домой. Он молча ее выслушал, повернул лошадей и пропал в темноте. Старуха постояла, вздохнула и побрела в избу. Мыльников уже спал, как зарезанный, растянувшись на лавке.
— Этакие бесстыжие глаза… — подивилась на него старуха, качая головой. — То-то путаник-мужичонка!.. И сон у них у всех один: Окся-то так же дрыхнет, как колода. Присунулась до места и спит… Ох, согрешила я! Не нажить, видно, мне другой-то Фени… Ах, грехи, грехи!..
Баушка Лукерья, снедаемая недугом своей старческой жадности, ужасно тосковала о Фене, являвшейся для нее той сказочной курицей, которая несла золотые яйца. Приветливая была бабенка, обходительная, и всякое дело у ней в руках горело. А как ушла Феня, точно все ножом обрезало… Где же одной старухе управиться, да и не умела она потрафить постояльцам, как Феня. Баушка Лукерья не раз даже всплакнула по Фене, проклиная Карачунского, ухватившего ласковую бабенку. Польстилась Феня на сладкое господское житье и позабыла про свою девичью честь.
Мыльников с намерением оставил до следующего дня рассказ о том, как был у Зыковых и Карачунского, — он рассчитывал опохмелиться на счет этих новостей и не ошибся. Баушка Лукерья сама послала Оксю в кабак за полштофом и с жадным вниманием прослушала всю болтовню Мыльникова, напрасно стараясь отличить, где он говорит правду и где врет.
— Кланяться наказывала тебе, баушка, Феня-то, — врал Мыльников, хлопая одну рюмку за другой. — «Скажи, говорит, что скучаю, а промежду прочим весьма довольна, потому как Степан Романыч барин добрый и всякое уважение от него вижу…»
— Пес он, Степан-то Романыч. Не стало ему других девок? Из городу привез бы…
— Значит, Феня ему по самому скусу пришлась… хе-хе!.. Харч, а не девка: ломтями режь да ешь. Ну, а что было, баушка, как я к теще любезной приехал да объявил им про Феню, что, мол, так и так… Как взвыли бабы, как запричитали, как заголосили истошными голосами — ложись помирай. И тебе, баушка, досталось на орехи. «Захвалилась, — говорят, — старая крымза, а Феню не уберегла…» Родня-то, баушка, по нынешним временам везде так разговаривает. Так отзолотили тебя, что лучше и не бывает, вровень с грязью сделали.