Ведуча
Ряды растений, фруктовый сад, плантация цитрусовых, поле пшеницы и посередине что-то большое и старое. Банан? Арбуз? Старый темный баклажан. Низкий куст, сухой и ветвистый, воткнут в кровать, набросили на него пижаму и халат. Под простыней маленькие и кривые корни, как узловатые большие пальцы ног, большой ствол — мягкий влажный шар, и из него торчат две жилистые ветви, на которых застыл тонкий слой смолы. Легкий мох покрывает верхушку из белых листьев.
Думает древнее растение, будет ли оно расти ввысь до потолка или, быть может, пробьется через окно наружу, вырвется на солнце, даст цвет и плод.
Приходят, вливают кашу в упрямое растение, поят желтым чаем. Растение молча впитывает, чувствует лишь, как солнце переходит от окна к окну, пока не исчезнет. Ночь. Растение в темноте. Но дверь открывается, и сквозняк обвевает просыпающееся растение. Ветер пробегает между ветвями, проникает до корней. Дверь закрывается, ветер застрял внутри растения, и оно как будто раскачивается само собой. Кора шелушится, истончается, мох превращается в волосы, смола — в кровь, ствол становится мягче, полый внутри, начинается какой-то свист, идущий изнутри, ветер входит, ветер выходит и снова входит. Растение орошает само себя, выделяя тонкую струю жидкости, растение издает звуки, ветер душит его. Два желудя пробиваются в кроне, становятся прозрачными, застывшее стекло воспринимает свет, нежные, покрытые волосиками листья слышат голоса. Растение чувствует свой запах, ощущает во рту горьковатый вкус разрезанного листа. Голод, жажда, ощущения. Начинает стонать: а-а… а-а-а… о-о… — стон зверя, превратившегося в растение.
Дафи
Всегда там полумрак, потому что квартира — на первом этаже, воткнутом прямо в склон горы, но еще — из-за занавесок, которые застят свет, и слабых лампочек, потому что мама у нее экономная, но вот почему она не проветривает комнаты — ведь воздух ей ничего не стоит… Тяжелый запах духов, духов каких-то нечистых. Когда мы с Оснат приходим туда, у нас портится настроение уже на лестнице, поэтому мы почти не ходим к Тали, только если она больна.
На ней всегда один и тот же старый халат с оторванной пуговицей, отчего полы расходятся, и в прорехе видны ее громадные груди. Большая опустившаяся женщина со светлыми тусклыми волосами, распущенными по плечам. Может быть, когда-то она и была привлекательной, но сейчас такая зануда, ужасно действует на нервы, открывает дверь и смотрит на нас тяжелым взглядом. «А, наконец-то вспомнили, что у вас есть подруга» — даже если Тали заболела только сегодня утром.
Мы заходим к Тали в комнату, она лежит такая красивая, раскрасневшаяся от высокой температуры, садимся возле кровати и ждем, когда ее мама выйдет, и тогда начинаем болтать с ней, рассказывать о том, что случилось в школе, отдаем ей контрольную, которую вернули сегодня, и утешаем ее, что полкласса получило двойки, а Тали, она не очень-то говорлива, только улыбается своей лунатической улыбкой, берет контрольную и кладет под подушку. Но проходит немного времени, и в комнату является ее мама, пододвигает кресло к двери, две его ножки в комнате, а две другие за порогом, садится с книгой на венгерском в руках и с папиросой в зубах, исподтишка бросает на нас недовольные взгляды, короче говоря, присоединяется, как будто бы мы пришли навестить именно ее.
Оснат сказала мне, что кто-то говорил ей, будто мама Тали только наполовину еврейка и совсем не хотела ехать в Израиль, ее заставил отец Тали, а потом сам сбежал. Мы ни словом не обмолвились об этом Тали, может быть, ей и невдомек, что она на одну четверть нееврейка, зато мне многое стало понятно, и в первую очередь — откуда эта ужасная желчность, исходящая от ее матери.
Сидит с нами молча, делает вид, что читает книгу, окружена облаком дыма, надменная такая. Осматривает нас, словно мы какой-то товар, не улыбается, даже когда мы рассказываем анекдоты. Она может вдруг прервать Оснат посреди предложения каким-нибудь странным вопросом:
— Скажи, Оснат, сколько твой папа зарабатывает?
Оснат ошеломлена.
— Я не знаю.
— Приблизительно?
— Не имею представления.
— Три тысячи в месяц?
— Не знаю.
— Четыре тысячи?
— Не знаю! — почти кричит Оснат.
Но маму Тали трудно пронять.
— Так спроси его как-нибудь.
— Для чего?
— Чтобы знать.
— Хорошо.
Наступает тяжелое молчание, потом мы снова пытаемся вернуться к своей болтовне. И вдруг мама опять выступает:
— Так я скажу тебе. Там, в Технионе, каждый месяц дают им надбавку. Он приносит домой по крайней мере четыре тысячи чистыми.
— Чистыми от чего? — спрашивает Оснат со злостью.
— От налогов.
— А…
И снова наступает какое-то неловкое молчание. И какое ей, черт возьми, дело, сколько получает папа Оснат!
— О папе Дафи, — она вдруг обращается ко мне с ехидной улыбкой, удар с фланга, — я не спрашиваю, потому что ты действительно не можешь знать, он и сам не знает. Еще немного, и со своим гаражом будет миллионером, хотя твоя мама и старается это скрыть.
Теперь ошеломлена я, не могу произнести ни звука. Вот ведьма, сидит тут в кресле со своими оголенными ногами, гладкими, как маргарин. Хищные ногти покрыты красным блестящим лаком. Когда я вижу ее в этой позе — сейчас же определяю ее нееврейскую половину, нижнюю половину.
Удивительно, что Тали никогда не прерывает мать, когда та начинает говорить ерунду, не обращает на нее внимания, сидит молча в кровати, уставившись в окно; ее совсем не трогает, что мать ее так действует нам на нервы.
Мы начинаем нащупывать другую тему, что-то рассказываем Тали, и вдруг снова удар из угла:
— Скажите, девочки, вы тоже каждую неделю требуете новую одежду, как Тали?
Мы смотрим на Тали, но ее лицо совершенно спокойно, словно речь идет вовсе не о ней.
— Скажите, скажите… Я получаю только тысячу двести в месяц и за квартиру плачу триста. Скажите ей, чтобы не просила каждую неделю новое платье. Достаточно раз в две недели. Может быть, вы сумеете на нее повлиять?
У нас появляется желание немедленно унести ноги, последовав примеру ее мужа, только жаль бедняжку Тали. Оснат начинает протирать очки, руки ее дрожат, я-то знаю, ей ничего не стоит впасть в нервозность, но она крепится, я тоже молчу. Мы знаем, что на любой ответ последует ехидная реплика. Мы стараемся не обращать на нее внимания, возвращаемся к нашей болтовне, говорим отрывистыми фразами, тихим голосом, украдкой косимся на мать, сидящую на пороге, лицо у нее жесткое, светлые волосы разбросаны по плечам. «А может быть, — думаю я, — нееврейской бывает верхняя половина». Проходит четверть часа, мы почти забываем о ней, и вдруг: