Когда я наконец прогуливался по придворцовому парку Лихтенштейнов в месте под названием Леднице, то видел много людей. Они были разные, но одинаковые. Разные: молодые пары, джинсы и спортивные штаны, татуировка на предплечье, иногда у ложбинки непрекрасной четы персей, все остальное скрыто под розовой маечкой с надписью «Hollywood», старик со старухой, он в сером, она в коричневом, три поколения одного семейства, молодая бабушка, юная мамаша, совсем уже маленький внучок, он в небесно-голубом джинсовом комбинезоне с розовой, красной и белой вышивкой, бабуля курит, мамаша пьет старопраменовское лимонадное пиво, стайка пацанов, средних лет пара, хотя что такое сейчас «средних лет»? несколько семейств разом, сейчас погуляют и размажут барбекюшный туман по придворцовому парку Лихтенштейнов. Много кто еще. Одинаковые, потому что все из одного ларца, из моей памяти, будь она проклята, амаркорд чертов, Автозаводский парк культуры и отдыха образца 1979 года, гуляют пролетарские семьи, выходной, лето, вкрадчивый голос «Маяка» из матюгальников, на летней эстраде, что сзади летнего же кинотеатра «Родина», наяривает ансамбль бандуристов второго сборочного цеха, у танцплощадки еще пустовато, есть время погулять, поесть мороженного в деревянном резном павильоне пятиугольной формы, купить огнетушитель, распить его в кустах, а уже вечером искать приключений на собственную жопу под проигрыш из маккартниевского «Monkberry Moon Delight». Все, кроме приключений, дух выходного дня типа простых типа трудящихся, неистребимый дух, когда долго идешь по аллее придворцового парка Лихтенштейнов в месте под названием Леднице, а потом оказываешься у огромного типа минарета, который вовсе и не минарет, а так, башня для обозревания окрестностей, поставленная по приказу – кого? спросите вы, конечно же, Лихтенштейна, он небось накинул атласный халат на волосатое тело, подкрутил усы и так, как был, в кремовых невыразимых, вышел в кабинет поговорить с собственным архитектором, а заодно и пропустить с ним рюмочку сливовицы, построй-ка мне, братец, вот такую штуку, чтобы красиво было – и поучительно для народа, пусть знакомятся с другими религиями, познавательно ведь, черт возьми, не так ли, так точно, Ваше Сиятельство! то-то же, ну давай спрыснем твой чертеж, в общем, так она и стоит, как летний кинотеатр «Родина» в Автозаводском парке стоял, в ориентальном стиле, эдакая альгамбра, все схлопнулось до неразличения, уже не понять ничего, не расставить по надлежащим местам, не разделить, остается только тихонько уйти в сторону, к буйным кустам, там пустая скамейка, развернуть перед внутренним взором китайскую ширму портативного аустерлицкого неба, высокого, не ясного, с тихо ползущими по нему серыми облаками. Ничего, ничего, ничего нет.
Большая прогулка
«В описании обрушившихся башен и пустых залов, упавших крыш и заброшенных бань присутствует сочетание скорби и восхищения… Саксы вовсе не обязательно были разрушителями, оттого этот стих выражает истинное почтение к античности и к beohrtan burg, “блестящему городу”, где некогда обитали герои». На втором этаже семьдесят шестого я проплывал мимо тех самых мест, где возник блестящий город, Олд-стрит, Лондон-уолл, Ладгейт-хилл, здесь торчали остатки римских башен, здесь варвары саксы пасли скот между заброшенных бань, здесь сквозь рухнувшие крыши пробились сорняк и трава, которую медленно жевали германские козы, здесь этот народ с его грубым хрипящим и рычащим языком ютился в холодных пустых залах бывших дворцов, магистратов, вилл. Сейчас храмы восстановили, в них поклоняются Маммоне, неустанно, бодро, энергично. Подо мной по улицам бежали местные маммониты в полосатых костюмах, розовых, красных и голубых галстуках; тупые, веселые, высокомерные, полные алчбы лица заставляют вспомнить, несмотря на нынешний расово-этнический галор, старых-недобрых саксов, столь же неустанных в битвах, как нынешние биржевые и банковские клерки неустанны в финансовых схватках, интервенциях, маневрах. Сити не изменился, Акройд прав, чтó полторы тысячи лет назад, чтó сейчас – жемчужное небо, стальная алчба, светло-серые камни огромных домов, где вряд ли придет в голову поселиться, разве что когда они придут в окончательный упадок, ведь придут же! и мы запустим туда своих коз, мы разожжем там костры, мы будем смотреть, снедаемые скукой и меланхолией, на прекрасные развалины и повторять, каждый на своем наречии, beohrtan burg… И тут я почему-то вспомнил рассказ Алеши Молотова о том, как он, оказавшись с научно-туристическими целями в Болонье и будучи поселен благодетелями на вилле, сидел прекрасными италийскими ночами в саду, пил виски и думал на тему, мол, как же все невероятно в жизни сложилось, просто фантастически, после детства в Апатитах, юности в Архангельске, после облезлых стен, засыпанных пургой военных поселений, зассанных, пропахших «Астрой» подъездов, разведенного спирта, вечной изжоги от маргариновой столовской жратвы, от… ну чего там перечислять, и так все знают, и вот сейчас сад, виски, южное черное небо со звездами, Болонья, да еще потом и денег дадут, надо же, повезло. Убедительности в его «повезло» не было вовсе, скорее, скука давно отрепетированного и сто раз повторенного номера, повезло, повезло, повезло, свезло мне, пацан, от сладковатой пошлости этой жалкой истории я отвернулся в сторону, чтобы не выдать себя, мы стояли на мосту где-то на канале в районе Излингтона, за плечами предавался громким наслаждениям жизни лондонский люд, оттуда, с площади, что рядом с метро «Angel», неслась чесночная вонь итальянских едален, обрывки музыки из проезжавших крутых тачек крутых пацанов, шум большого древнего города, снедаемого вовсе не ангельскими страстями, впрочем, я не знаю, бывают ли у ангелов вообще страсти, бывают, наверное, они же не буддисты, ангелы, они наверняка испытывают страстную ненависть ко Злу и столь же страстную любовь к Богу, то есть к Добру, если они, конечно, не гностики, которым нашего Бога, незадачливого бракодела триста шестьдесят пятой эманации Абраксаса, любить не за что, да и не с руки, не с крыла, если ты ангел, но здесь, на канале, было тихо, Молотов нес свою джеклондоновскую, хемингуэевскую ахинею, я прятал лицо, копошась в рюкзаке, где была припрятана бутылка плохого розового со свинчивающейся крышкой, вот, подумалось, у меня тоже как фантастически сложилось, как невероятно удачно, раньше от розового отнимались ноги, я не шучу, еще лет пятнадцать назад, выпив бокал этого напитка, я просто не мог встать со стула, а сейчас хоть бы хны, глотнул из горла и пошел дальше бродить вдоль канала, о котором понаписано в последнее время уже столько, что даже называть его не буду, М.Г. стояла молча и курила, а Алеша все распинался о своих успехах, о том, как интересно он живет и в чем только не участвует. Мол, жизнь удалась. Я, тот, кто тогда стоял на мосту в Излингтоне, а сейчас едет на семьдесят шестом уже мимо Института Курто и вспоминает уморительный розыгрыш, описанный в «62. Модель для сборки», общество анонимных невротиков и все такое, почти вслух говорил в ответ: нет, врешь, не удалась. И не могла удаться. И потому, что вообще никогда ничего не удается и вечности жерлом пожрется, и потому, что у тебя, меня, нее, них не удастся никогда, ведь не вырваться из блядских Апатитов, из поганой табачной вони в зассанном подъезде, из маргариновой лужи и честной, блядь, советской бедности с ее выстиранными полиэтиленовыми мешочками, мутными, испещренными морщинами от множества таких стирок, которые, я продолжаю о пакетиках, торчали из крашенных жирным слоем грязно-белой краски батарей как знамена вечной капитуляции. Эти-то штандарты и овевают наши героические рожи сейчас, двадцать, тридцать, сорок лет спустя. Ничего этого давно нет, но оно всегда с нами, не дразнит, как утверждают новейшие хонтологи, а отравляет, создает подлый фон, иногда для неуместного и пошлого торжества, как у Алеши Молотова, который закончил свою речь и уже прикладывается к бутылке, а я смотрю вдаль, в огни большого девелоперского пупырла, возведенного алчными, они считают это роскошью, по каналу медленно проплывает баржа, на крыше – горшочки с различными полезными растениями вроде конопли, на корме курят три мужика богемного вида, на столике стоят бутылочки со «Стеллой Артуа», потом один из них соскакивает на берег и неторопливо идет разводить ворота шлюза, солнце уже зашло, а сейчас еще день, я все пробираюсь на автобусе по Стрэнду, никак не свернем на мост Ватерлоо, и да, конечно, подлый фон советского прошлого пошлого несостоятельного мудацкого торжества как у бедного в сущности Алеши да и для моей скуки и меланхолии бесконечно твердой и серой как эти лондонские камни будто я уже вижу их развалины и ютящихся в них варваров и их коз. Юты, англы, саксы, немцы, советские, все мы больны, все мучимы призраками.