Солнце невысоко висело на западе, над Челси, и да, конечно, у советского человека было еще одно, помимо будущего. Запад, вестимо, «Запад». Если в хорошем будущем все привычно и предсказуемо, то здесь мечталось необычное, яркое, даже опасное, вроде смелых девушек и вкусных крепких напитков, напитки можно потреблять не закусывая, сидя ночью в компании оных девушек, на вилле под Болоньей. И вот, что же, «будущее» не наступило, а Запад, пусть виски льется рекой, оказался так себе, типа хорошим, красивым, отчасти даже безопасным, но. Будничный опыт – эмиграции и туризма, простого и научного. Да и чтó там есть, чего нет теперь здесь… Вот он, Запад, под боком, на расстоянии одного клика озаренной внутренним светом компьютерной мышки, одного уверенного проезда пальца, справа налево, по айвсяческому экрану, да и вообще, выйди в супермаркет, и вот тебе Милан с Чикаго. К тому, кто не переехал на Запад, Запад сам переехал под бок. Будь здоров, школяр, не кашляй, ешь ананасы, суши глотай, праздник вечно продлится, банзай. Ничто эдакое не дразнит нынче, скука, скука, примем же ее поскорей в объятья, как советует веселый крепыш Р., зажмем Запад в кольце рук, сожрем всех его гуччных лобстеров с витаминами бета-ромео, спляшем под эми водкахаус, сгоняем в Байройт на «Властелина колец», столь любимого знаменитым Вустером и его соусом. За Воксхоллом угадывалась шпионская штаб-квартира, над ней призраком вставал неснятый новый Бонд. Призрак ходит по.
Призрак жужжит в мозгу пассажира семьдесят шестого автобуса, медленно передвигающегося по мосту Ватерлоо, dirty old river, жужжание его продолжает быть трактатообразным, описания и рассуждения, профили и ситуации, Де Куинси и его статья о судьбе одного татарского племени. Призрак дразнит, испытывает наше терпение, сосет наши силы, призрак несостоявшегося советского будущего, он ведь никуда не ушел, он шатается по пустырю нашего сознания, странным образом превратившись в прошлое, став ярким и сказочным, каким раньше был «Запад». Запад, на который я сейчас поглядываю из окна семьдесят шестого, обернулся прикладным эрзацем чуть лучшей, чем здесь и сейчас, русской жизни, то есть эрзацем бывшего советского будущего. Только для русского человека размещается он в двух-трех часах перелета от его «здесь». Тот же, для кого «здесь» и есть конечная точка перелета, лишен и этого. Отсюда и меланхолия моя.
«Меланхолия постсоветского человека, – по-тептелкински подумал я, пробираясь вниз по узкой автобусной лесенке, – имеет истоком сочетание довольно легкой достижимости (в ряде социальных случаев) желаемого и отсутствия понимания, зачем это нужно и к чему это должно привести. Его прошлое – фантазмически несостоявшееся советское будущее, а своего собственного будущего он – атомизированное существо с минимальной социальной и даже антропологической солидарностью – придумать не может». С тем я зашел в Hayward Gallery смотреть на исподнее розово-белого тела Pipilotti Rist. А из Хейворда – в Tate Modern на сакса Герхарда Рихтера, мучимого патентованным раскаянием в известно чём, от Гиммлера до Майнкоф. Хонтология сенсуальная и хонтология морально-политическая. Рист с ее нежными и жестокими шелестящими, плывущими видео, с дразнящей, дерзкой и нежной плотью, очень чувственная, но чувственность здесь недостижимая, ускользающая, розовый призрак чувственности. Погружённый в зебальдовщину Рихтер, немец перец колбаса, живопись поверх фото, дядя в вермахтовской форме на фоне стены, имеющей стать потом Берлинской, все оттенки серого, потом – все оттенки яркого, потом абстракции, наконец, нежный (если немецкое бывает нежным) фотореализм вперемежку с этими абстракциями. Замаринованный искусством, я отправился пешком на Чаринг-Кросс-роуд. Солнце садилось, толпы маммонитов растекались по Сити, гигантский огурец отражал закатный свет, меланхолия, вспомнил я, меланхолия и ее анатомия, натуральный Бертон, анатомия меланхолии, все о ней: виды, причины, симптомы, прогнозы и некоторые лекарства. Первое издание в 1621 году под псевдонимом. Про лекарства не знаю ничего, о причинах см. выше, а вот и немного прогнозов. Меланхолия постсоветского человека есть залог его проклятия, отъединенности, вечной депрессивности, главным же признаком последней сочтем вялотекущий кризис мотивации. Любое его начинание, любой порыв натыкается на страшное, унылое, пыльное «зачем?». Надчеловеческая телеология закрыта для него ввиду невозможности в его жизни «теологии» (пусть даже и идеологической), а «человеческое» навсегда отравлено вонью издохшего несостоявшегося будущего. Оттого он ни здесь, ни там, вечный жид-шатун безблагодатного нынешнего мира – если не сдастся, конечно, на благодушный свирепый консюмеризм.
«Но в этом же и его главная сила», – заключил и огляделся по сторонам. Занятый бесплодной риторикой, я прошагал уже до книжного магазина, где на третьем этаже и заховался от собственного книжного консюмеризма, в заведении, в котором безвредные интеллигенты накачивались кофеином в нежном сером свете своих макбуков. Я сидел за довольно большим некрашеным деревянным столом, рассчитанным на восемь человек. Нас почти столько и было. Справа расположилась элегантная пацанка с короткой стрижкой, цепкий взгляд медленно движется по компьютерному экрану, приталенный сиреневатый жакет в тонкую серо-желтую полоску. На хлястике красным вышито какое-то недлинное слово, не могу разобрать какое, не нарушая приличий. А нарушать их не хочется. Напротив две среднего возраста то ли португалки, то ли бразильянки, судя по всему, историки архитектуры или дизайна, что я определяю по книге, которую они обсуждают, – «Строительство собора Святого Павла». Одна из них – низенькая мулатка, другая – явно бывшая красавица с прекрасными длинными волосами, с тонким орлиным носом, с невероятно серьезными глазами. Лет ей примерно как мне, но южные женщины стареют быстро. Наискосок сидит актуальная красавица, юная турчанка, вся в черном, только из-под жакета выглядывает салатовая блузка, не забудем еще свеженакрашенные красные ноготки. Девушка проделывает странные манипуляции с двумя записными книжками, одним пособием по хореографии, стикерами, которые она зачем-то клеит на обложку пособия, двумя авторучками, одним айфоном и одной чашкой кофе. Впрочем, вот она поднялась, протиснулась мимо архитектурных критикесс и вышла. И мне давно пора.
Вольноопределяющиеся
На светло-сером, цвета этого города, постаменте – еще один небольшой постаментик, приступочка даже. Сверху она имеет каменные завихрения, то ли в виде стружки, мол, смерть-рубанок обстругивает наши жизни, то ли волн, несущихся по океану бытия, Бог знает, скорее волн все-таки, ведь на них покоится саркофаг. Композиция вся целиком похожа на карету, даже на старую артиллерийскую фуру с ядрами и порохом, из которой выпрягли лошадей. Что, в общем-то, верно – покойный был сущий порох, с его сатирическими памфлетами, романами, пиесами, с неистовой политической и общественной страстью, с его муниципальной службой, столь высоко оцененной потомками. Жил, писал, разорялся и богател, женился, заводил и терял детей, пока наконец астма плюс подагра плюс кто знает что еще не прикончили его здесь на сорок восьмом году жизни, в чужой стране, в чужом городе, куда он рванул в отчаянной попытке излечиться. Кто помнит его сейчас, лежащего в этой каменной колыбели смерти, которую несут каменные же волны; на пьедестале много латинских букв, более торжественных, нежели вот эти мои. Ну, студенты должны знать, конечно, профессора, в Вики есть статья, в Проекте Гутенберга – главный его роман, да еще пока жив курилка-крунер с именем героя этого главного романа. А вокруг зелень кладбища, где лежат его соотечественники, оказавшиеся здесь, на прекрасной чужбине; по крайней мере есть с кем поболтать ночами. Болтать покойный явно любил. Впрочем, марать бумагу он любил еще больше.