Вскоре после этого, в страшно холодную пятницу — воистину страстную пятницу — только что начавшегося 1942 года меня неожиданно выставили из квартиры моего непостоянного друга. Художник-абстракционист слег с неким заболеванием на нервной почве, но по-прежнему жаждал общества и каждый вечер посылал меня на улицы Гринич-Виллиджа на поиски гостей строго определенного вида. Я чувствовал себя обязанным, как и еще один наш друг, которого мы звали Рыба-пилот — и в тот сезон нервного молодого художника развлекали почти каждый вечер. Но однажды мы с Рыбой-пилотом притащили домой каких-то гостей жуликоватой породы, и на следующее утро художник обнаружил пропажу нескольких ценных вещей. Проведя инвентаризацию своего имущества, он с грустью решил расстаться и с моим обществом, и с моими услугами: меня вышибли; мое белье было сдано в китайскую прачечную, а денег забрать его у меня не было — я едва наскреб мелочь на метро.
Прошло два дня в полном отчаянии, и я в первый и последний раз в своей жизни лично и непосредственно обратился за материальной поддержкой — я позвонил в секцию драматургов того союза, который и призван опекать и подкармливать писателей. И мне дали там взаймы — повторяю, взаймы — ровно десять долларов, чтобы я, пока весенняя оттепель не сгонит со скользких улиц снег, то есть всю зиму, мог спать под крышей…
Я существо путаное, довольно хитрое и в то же время бесхитростное, а в те дни вызывал трогательную жалость; так что когда десять долларов были прожиты, я заглянул на Мэдисон-авеню на обед в роскошную двухэтажную квартиру одного очень удачливого поп-композитора — и не только пообедал, но и остался там на следующие четыре месяца, до наступления весны.
После весны наступило лето, и нашелся еще один друг, не столь процветающий, но такой же добросердечный. Узнав о моих проблемах, он написал мне письмо из Макона, штат Джорджия, и пригласил провести лето с ним.
Я приехал в этот «потерянный» южный городок и обнаружил, что мой друг занимает половину чердака, а я должен жить в другой его половине.
Была середина лета, мы находились в середине штата Джорджия. В моей половине чердака имелось два окошечка, размерами и формой — чисто чердачные. Добавлю еще, что лето было очень влажное, хотя и не дождливое.
У моего друга был вращающийся электрический вентилятор, и он не мог без него спать — из-за болезненного воспаления челюстной кости. У меня ничего электрического для создания прохлады не было, и долгие часы по ночам я глядел через коридорчик с застоявшимся воздухом на моего друга, лежащего в постели и на то, как вращающийся «Вестингауз» колышет его волосы, пока он хихикает над комиксами в «Нью-Йоркере» — превосходном журнале, при одном взгляде на который меня до сих пор прошибает пот.
В самые жаркие августовские дни на этом чердаке появился еще один жилец — слегка заторможенный парень, работавший в компании «Эй-эид-Пи». Этот жилец потел так, что вполне мог умереть от обезвоживания — и при этом никогда, буквально, никогда — не мылся, не менял носков, так что могу заявить вам: запах, исходивший от этого сына природы, так же переполнял чердак, как Юджина О’Нила переполняло чувство рока. И если бы я мог шутить по этому поводу, я бы добавил, что однажды к нам на чердак забрался хорек, но учуяв запах рока, этот вонючий зверек бежал со всех ног, не дождавшись рассвета.
Примерно в это же время, еще в начале сороковых, я недолго поработал в Южном отделении американских инженерных сил. Некоторые еще помнят страшную нехватку рабочей силы в те дни, в те военные годы, так что даже я произвел впечатление на начальника отдела кадров как достойный кандидат в вольнонаемные. Он поставил меня в ночную смену; это смена между одиннадцатью вечера и семью утра, и в это время нас в помещении работало двое: плотный молодой человек, преждевременно выписанный из сумасшедшего дома, и я, которого еще не успели туда поместить. Наша работа состояла в том, чтобы получать шифровки, время от времени поступавшие в эти поздние часы на телетайп, и подтверждать их получение. Мой напарник был тихим и замкнутым типом и время от времени бросал на меня взгляды, наполненные жаждой убийства. Меня они не тревожили — с подобными людьми я чувствую себя спокойно. Оставалась масса свободного времени, и я писал одноактные пьесы; на работу и с работы я ездил на велосипеде, жил в общежитии АМХ, и моим соседом по комнате был подросток, коридорный в крупном отеле. Мы возвращались с ним в свою комнату приблизительно в одно время, и каждый раз он выворачивал свои карманы, рассыпая по полу бумажные деньги, свои чаевые, — банкнотами по пять, десять, двадцать долларов — экономика военного времени работала превосходно, особенно для коридорных в отелях, где проходили всякие съезды.
Но в Американских инженерных силах — в ночную смену — дела шли совсем неважно. Мы с моим напарником уходили в мир грез, каждый — в свой. Наш босс умолял — целых три месяца — не принуждать его нас увольнять, но однажды ночью по телетайпу пришло действительно важное сообщение, а мы витали в облаках, и тогда наш босс решил, что нужно избавиться от меня — лучше пользоваться услугами психа со справкой.
А теперь об операциях на глазе, которым я подвергался время от времени в возрасте от двадцати девяти до тридцати четырех лет. У меня не было ни «Голубого щита», ни «Медикэра» — бесплатных страховых полисов, но в Нью-Йорке работал один прославленный офтальмолог, соглашавшийся проводить подобные операции в кредит. Стоимость операции была сто долларов, но добрый доктор не торопил меня с оплатой, пока я не сорвал куш в 1945 году.
Очень необычно иметь катаракту, когда тебе нет и тридцати (у меня она была на левом глазу, и я не обращал на нее внимания, пока в баре ко мне не обратился кто-то: «Эй ты, белоглазый!»). Но редкие и необычные случаи происходили со мной всю жизнь, и в юности, и в приближающейся «зрелости».
Операции по поводу катаракты в те дни проводили с помощью иглы под местной анестезией, а голову и все тело для безопасности надежно крепили к столу — наибольшая опасность заключалась в том, что тебя при операции вырвет и ты подтолкнешь иглу, когда она, пройдя радужную оболочку, попадает в хрусталик, жидкий в здоровом глазе и отвердевающий по мере созревания катаракты. Затвердевающий хрусталик приобретает сначала сероватый, а потом беловатый оттенок, а у меня именно глаза были самой притягательной чертой моей внешности.
Офтальмолог утверждал, что левый глаз у меня был поврежден в детстве, в результате чего теперь и развилась катаракта. И правда, в детстве, во время одной из особенно жестоких игр, мне повредили глаз. Это было еще в штате Миссисипи, мы играли в индейцев и белых переселенцев. Белые переселенцы сидели в крепости, которую осаждали краснокожие. Я был мальчишкой задиристым и вывел отряд белых из крепости, и в этот момент один из «индейцев» засветил мне палкой в глаз, за что тут же получил хорошую затрещину. Глаз у меня заплыл на несколько дней, но никаких признаков, что он поврежден, не было до самого моего тридцатилетия.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});