Чувствовало пламень стыда, перетекающий с груди на шею и лицо, отвело глаза.
Девушка подошла на четверть шага ближе.
— Когда мы снова увидимся? — шептала. — Наверное, уже никогда. Это прощание, пан Бенедикт, настоящее прощание. Не «до свидания, до завтра», но — последние слова, последний образ, последнее прикосновение. — Она сжала пальцы еще сильнее. — Понимаете? Такую вот Елену Микляновичувну вы оставите в себе до конца дней своих, кххк, и с таким вот Бенедиктом Герославским до смерти останусь я. Все, что когда-либо мы могли себе сказать, все, что могли бы один для другого сделать, все не свершившееся будущее — сведено к этому моменту, к этим нескольким минутам. Для вас — я уеду, и как будто умру, даже если и не умру; конец, закрыто, случилось и пропало в прошлом, не существует, не вернется — следовательно — вы это видите? — нет уже ни малейшего повода для стыда. Это прощание, перед чем здесь стыдиться у конца времен? Никаких последствий не будет. И все можно.
— Все можно.
— Да.
Неуклюже сбросило рукавицу со второй руки. Мороз впился в кожу. Подняло ладонь к лицу панны Елены. Прежде, чем пальцы успели сложиться в каком-либо жесте, Елена уже повернулась, склонила головку и легенько втиснулась в эту открытую, холодную ладонь — щечка открытая, уже замороженная алым румянцем, и влажная от ее дыхания шаль.
Елена отпустила мою руку. Взгляда не отводило, но стереометрия души сама уже подгоняла мгновение к единоправде; ни глядя, ни мигая, отвело голову в сторону, укладывая ее на худеньких, ужасно холодных пальчиках панны Елены. Та сунула большой палец под шарф, провела вдоль уса, нажала на губы, раскрыло зубы, так она добралась до языка, дыхания, слюны, до источника тепла в тьветистых выдохах, исходящих из тела. Повторило ее движение — девушка открыла рот, ухватила холодный большой палец зубками.
И теперь — в путах симметричной стереометрии влюбленных — вошло с Еленой в некий вид резонанса, туго настроенного на взглядах, телах, дыханиях, на тепле и тьмечи, протекающими между телами. Вокзал Муравьева, пассажиры, лоточники, носильщики, жандармы и казаки — все, исключенное из этого резонанса, выпало за границы сознания — все это были вещи и движения настолько отдаленные и абсолютно лишенные значения, как и перемещения созвездий на небе.
Ибо тут — один пульс отвечал на другой пульс, глаз — на глаз, подкожный нерв — на нерв, светень — на светень, невысказанная мысль — на мысль, язык — на язык, тепло — на тепло. И действительно, казалось, что именно таким вот образом — то есть, без слов — я-оно рассказывает девушке все вещи, о которых невозможно рассказать, и именно таким вот образом — в этом резонансе молчания — девушка, выкачавшая из себя тьмечь, высказывает в условиях Льда все, что не высказали все возможные и не свершившиеся Елены Микляновичувны, и все их страхи, стыдливости и желания — наполовину правдивые, наполовину нет — и все вероятные, и такие же бесконечные варианты их прошлого, среди которых находится и детство болезненной Еленки из хорошего дома, и мошенническая молодость наглой дочки дубильщика, и миллион других историй, столь же хорошо соответствующих единоправде настоящего момента; все возможные, но пока что еще неправдивые варианты будущего, среди которых находится и такой, в котором панна Елена быстро умирает от возобновившейся чахотки, но и такой, в котором она выходит замуж за Порфирия Поченгло, и такой, в котором Елену осуждают на смерть за чудовищное убийство, а еще такой, в котором…
— …попрощаться!
Лопнуло.
Стиснув веки, развернулось на месте и решительным шагом отошло от панны Елены, не слыша криков Поченгло, не оглядываясь, пока не вышло на ступени перед вокзалом; лишь тогда выпустило сдерживаемое дыхание. Конец, распрощалось, закрыто. Замерзло. Слизало с большого пальца кровь, в последний раз испытывая вкус Елены. Натянуло рукавицы, надело мираже-очки. На площади и в вылетах улиц стоял грязноцветный туман, словно меловые утесы, в которых проезжающие упряжки выбивают темные штольни с очертаниями оленей и саней. Радуги мираже-стекольных фонарей блевотиной стекали на фасады более высоких домов. Болезненно-облачное небо сгустилось над Городом Льда в похлебку цвета грязи. На ее фоне темнота вокруг подобной скелету башни Сибирхожето нарастала словно язва, гнездо гнили. Красноцветные сосульки свисали с трупов на высоченных мачтах. На термометрических часах стрелки остановились на минус сорока восьми градусах Цельсия, на хронометре рядом — на без десяти шесть. Нужно садиться, уезжать. Замерзло, замерзло, замерзло.
— Кличьте сани, господин Щекельников.
— Может, подождете ту, вторую синичку.
— Кличьте, кххррр, сани!
Он похлопал по спине.
— Одну полюбил, господин Ге, спасения уже нет: полюбите другую. Оно как с водкой. Или с мокрой работой. Первый разок, и пропало: остается дыра в сердце. — И в доказательство грохнул лапищей квадратной в грудь. — И выходит, господин Ге, выходит, голод.
Кашлянуло со смешком.
— У вас жена есть?
Тот покачал башкой-кирпичиной.
— Жена — не жена, женщина она. Мужик без бабы быстро дуреет. А баба без мужика — дьявольская тоска.
Видать, даже Чингиза Щекельникова не обошла необходимость в любви Края Лютов. Страшно даже подумать, по каким ухабам мечется характер такого вот Щекельникова в Лете.
Пан Порфирий, кивнув издалека, уехал на своих санях. Немым жестом пригласило mademoiselle Филипов. Вообще-то, «Новая Аркадия» совсем в стороне от Цветистой, с другой стороны, если ехать на другой конец города — то один черт.
Какое-то мгновение считало, что Кристина, все еще обиженная, откажет; но нет.
— Неразумно все это было с моей стороны, — сказало я-оно, как только сани тронулись. — Признаю вашу правоту. Не нужно было мне.
Она не ответила. И невозможно было прочитать выражение на ее лице — под огромной шапкой, под мираже-очками, обернутом шалью.
— Но ведь вы могли мне сказать, когда я заходил утром в гостиницу…
— Я уже и не знаю, что о вас думать. Казалось, что госпожа Елена для вас что-то значит!
— Сам не знаю, кххрр, что о себе думать.
— Уууу, шут — не мужчина.
Глядело прямо перед собой, на туманоцветные спины возницы и Щекельникова.
— Вы так думаете. Вы так видите. D'accord[302].
Кристина шмыгнула носиком.
— А пожалуйста, обижайтесь, пожалуйста! Все это только чертям на радость! — Она задрожала. — Проклятый город, проклятые люты, мороз проклятый! Кххкхкх!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});