Вот «гроза»:
— Ночь в полдень, ливень — гребень ей!
На щебне, взмок — возьми!
И — целыми деревьями
В глаза, в виски, в жасмин!
Осанна тьме Египетской!
Хохочут, сшиблись, — ниц!
Это не «описание» грозы, это — сама гроза. Логический аппарат фразы доведен до минимума; изобилуют эллипсы, сокращенные формы, тире. Все многообразие мира у Пастернака охвачено одним жизненным порывом — все несется одним потоком. Где грань между «внутренним» и «внешним», между душой и «намокшей сиреневой ветвью»?
И сады, и пруды, и ограды, И кипящее белым воплем Мироздание — лишь страсти разряды, Человеческим сердцем накопленной.
Поэтому, в сущности, нет в его стихах ни метафор, ни сравнений: эти фигуры требуют двойственности терминов, а с поэт не знает. Явления природы ли, души ли различаются лишь по напряжению чувства. Так, и лодка плывущая по глади становится сердцем, бьющимся в груди, и «душевное биение» развивается в ритме пейзажа.
Образ любимой («розы на боку», «стянула платком») вздымает вихрь страсти, головокружительный ритм подхватывает слова, образы, и Ее, и весь мир.
…И объявить, что не скакун,
Не шалый шепот гор,
Но эти розы на боку
Несут во весь опор.
Не он, не он, не шепот гор
Не он, не топ подков,
Но только то, но только то,
Что стянуто платком.
Динамика души обнажена до конца. Все «производное» сброшено — один первоначальный «разряд страсти». Из него рождается движение, которое дифференцируясь, создает лестницу явлений и понятий. Мир и сознание тождественны, поэтому:
Видишь, в высях мысли сбились в белый кипень Дятлов, туч и шишек, жара и хвои
поэтому порыв воли может разразиться грозой в лесу, а тучи могут «баюкать» тоску поэта:
…шли пыльным рынком тучи,
Тоску на рыночном лотке,
Боюсь, — мою Баюча.
Пастернак взрывает русский поэтический язык. В его творчестве показаны возможности новой словесной формы.
О ТВОРЧЕСТВЕ АЛЕКСЕЯ РЕМИЗОВА
«Оттого ли, говорит Ремизов, что родился я в Купальскую ночь, когда в полночь цветет папоротник и вся нечисть лесная, водяная и воздушная, собирается в купальский хоровод скакать и кружиться, и бывает особенно буйна и громка, я почувствовал в себе глаз на этих лесных, водяныя и воздушных духов, и две книги мои «Посолонь» и «Морю–Океану» в сущности рассказ о знакомых и приятелях моих из мира невидимого — «чертячьего».
И эти книги — необыкновенные.
С названиями и определениями к ним и подойти нельзя. Для этого жанра следовало бы новое слово выдумать. Рассказывается о духах, чертях, нечисти — и не «фантастика». Фантастика — воздушна, бесплотна, соткана из снов и туманов: гляди издали, не шелохнись — не то рассыплется. Все зыблется неуловимо — «игра воображения»… У Ремизова «вещность», конкретность, натурализм чертячий. И жизнь буйная, громкая — жизнь разбухшей весенней земли, жадных почек и листьев, жизнь зверя, камня, цветка. Все эти «духи земные» — не иносказанье, не поэтические фигуры, а самые настоящие «жители». Кто на них глаза не имеет, толкует, как слепой, об явлениях природы да о древних поверьях. Вот, например, живет Кострома (по ученому: олицетворение хлебного зерна), живет не как символ, а сам по себе: «на зеленой лужайке заляжет; лежит–валяется, брюшко себе лапкой почесывает, — брюшко у Костромы мяконькое, переливается».
Или Коловертыш: «трусик, не трусик, кургузый и пестрый. с обвислым пустым, вялым зобом». Живет он в избушке у ведьмы: «У самых дверей — ступа, из ступы, как заячье ухо, торчал залежанный войлок: видно в ступе свил себе прочно ночное гнездо Коловертыш».
А на болоте другой «лешка»: «Весь измоделый, карла, квелый, как палый лист, птичья губа — Болн–бошка, востренький носик, сам рукастый, а глаза, будто печальные, хитрые–хитрые». Так придумать нельзя — разве не чувствуется точная запись с натуры? А о ком — вскользь только, одним словом обмолвится, но в этом слове — вся полнота живого опыта, долгого интимного общения. Поэтому то ремизовская «нечисть» и не пугает, хоть и шумит она, проказит. возится, хоть и любит подурачить да побеспокоить человека, а не злая. О «жутком» рассказывает автор, делает «страшные» глаза, но не забывает, что чертенята — его «приятели». К одной фразе даже примечание есть: «Эту фразу надо прочитать так, чтобы действительно слушатели забоялись»; но рассказчик улыбается лукаво: «Ага, напугал я вас!»
И все повествование, как солнечным светом, пронизано нежностью. Веселится, искрится, звенит на все голоса и Движется, движется «весенняя нечисть». Никакие описания пРироды, никакие гимны миру не заглушат радостной суматохи, этого писка и визга. Из всех щелей, из всех выбоин, из под кочек и кустов, из оврагов, лесов и рек — выползают таинственные существа; срываются с веток, скатываются с выпрыгивают из моря — со всех сторон — сколько их, всех и не пересчитаешь: «домовые, домихи, гуменные, банные, лесунки, лесовые, лешие, листотрясы, кореневые, дуляные, моховые, полевые, водяные, хлевники, гужаки, аорожие и облом, костолом, кожедер, тяжкун, шатун, ' хитник, лядащик, головохвост, ярун, долгоносик, шпыня, куреха ишепотун со своею шептухой». До Ремизова знали мы и обряды и поверья, и сказки народные; но были они распределены по своим «твердо определенным местам» и стали «фольклором». А он взглянул на них своим «глазом» мудрым и детским — и вдруг воскресли. Когда то любовь, отгорев, оставляла миф: миф застывал в обряде и забывался в игре. Ремизов от хоровода восходит к мифу, детская игра в «Кукушку» или «Кострому» раскрывает перед нами глубинную древнюю основу: обряд оживает, и эмоция разливается потоком по высохшему руслу.
Искусство Ремизова в изумительной своей простоте загадочно. Можно классифицировать и обнажать его приемы, можно подмечать и описывать его «манеры» — но все же из сетей анализа самое существенное выскользнет. Обобщать, сравнивать — значит потерять его безвозвратно. Ибо приемы его — оборотни, — они в движении — не застыли и не остыли еще. Причудливые, изменчивые, всегда неожиданные, полные самых противоречивых смыслов. Сказочник, друг чертячий, добрый кот Котофей Котофеевич, шутник и выдумщик оборотится вдруг монашком смиренным, тихим п благостным «проходящим дни свои у некоего старца в научении». И вся «нечисть» сгинет внезапно в звоне монастырских колоколов, в ладонном духе, в свете чистых риз Господних. Так же бесхитростно ведет свой рассказ скромный послушник; те же слова немудреные, от сердца незлобивого; внушены они древними сказаниями и христианскими легендами. Вся разница не в окраске даже, а в нюансе — но все разом изменяется. Ритм иной, голос не тот, — церковность, молитвенность умиленная: келья вместо степи языческой: «перед вратами рая под райским деревом за золотым столом сидят угодники» — и стелется благовест над Русской землей от Печерской в Киеве до Святой Софии в Новгороде и от Исакия до Успенского в Москве.
Русь святая, благолепная, исхоженная мучениками и чудотворцами; простирает над ней Божпя Матерь свой покров, затканный звездами, благословляет ее «трижды великим благословением» Никола Милостивый. Каждое слово в «Отреченных повестях», — «Лимонаре, луге духовном», как самоцветный камень, на Плащанице — блеск в нем, и жар, и крепость невиданные. В «Посолони» сказ торопливый, с прибауточкой, с ужимкой и смешком, то нараспев задорно так, то шепотком, чтобы «забоялись» — в «Лимонаре» — важно–замедленный, тихий и благовейный, книжный чуть–чуть и вразумительный; читает автор со тщанием по «чудной книге, писанной полууставом», будто указкой<водит>.
«Богородица держала на руках Сына Христа, собиралась в дорогу. Иосиф хлопотал у саней, разговаривал с Сивкой и, усадив Богородицу с Младенцем, махнул старик рукавицей. И побежала лошаденка по дороге в цыганскую землю, как указал Иосифу ангел, в Египет».
Словесное искусство Ремизова основано на тончайшем чувстве ритма: ритм движет его композицией, обусловливает синтаксические конструкции, порождает образы. Автор «Крестовых сестер» и «В поле блакитном» не только слышит слово, но и знает его по весу и на ощупь: бывают у него слова маленькие и очень тяжелые, — другие на вид грузные, а ничего не весят — пустышки: одни — гладкие и ловкие, другие неповоротливые и шершавые. Иное слово, как камень. всю фразу вниз потянет; а иное — невзрачное — на своем месте вдруг просияет. Слова его то нанизываются, как жемчужины: то, как мозаика, плотно друг к другу пригоняются, то стеною вверх строятся. И какое их множество — и знатные, и «подлые», и ученые, и народные, и торжественные. и «разговорные», и разные славянизмы, и архаизмы, провинциализмы и т. д. Одни любят простор — раскатистые периоды; другие — быстрый бег, тесноту, коротенькие пред ложения. Одни тщеславны — надо всеми хотят господствовать, другие — робкие — жмутся друг к другу; есть и старые, и молодые, и чистенькие, и запачканные, и аристократы, и нищие. Об искусстве Ремизова ритмически организовывать словесную массу можно было бы написать целое исследование. Его язык — особый; звучание и выразительность его — неповторимы и неподражаемы.